Определить местонахождение верблюдов с воздуха было сравнительно легко, но найти их на земле, в лабиринте пересохших речушек, холмов и промоин, неразличимых с самолета, оказалось очень трудно. Я отправилась на поиски вместе с Дженни и Толи. Мы сели в многострадальную маленькую "тоёту" и проехали сколько смогли по кустарниковым зарослям, сплошь покрывавшим каменистую землю, а потом пошли пешком с собаками, немедленно устремившимися в погоню за призрачными леопардами и воображаемыми тиграми. Готовность Дигжити выслеживать любое животное, кроме верблюдов, была источником нашего постоянного недовольства друг другом. Я пыталась приучить Дигжити отыскивать верблюдов - ее помощь была бы мне очень кстати, - но она не проявляла ни малейшего интереса к этому скучному делу. Зато с невероятным азартом охотилась на кенгуру и кроликов, преследовала их по нескольку часов подряд, перепрыгивая через куртины спинифекса* и вертя во все стороны головой, как заправская балерина. Смотреть на нее было истинным наслаждением, но поймать кенгуру или кролика ей ни разу не удалось.
* (Спинифекс - растение семейства злаковых; жесткая колючая трава, распространенная в песчаных пустынях центральных районов Австралии.)
Я надеялась быстро найти следы верблюдов, и мы пошли напрямик, пересекая, где возможно, пересохшие русла и промоины. Поднялись на вершину холма, рассчитывая увидеть верблюдов издали, но перед нами простирались лишь недвижимые серо-зеленые кусты, усыпанные личинками жуков; красные, растрескавшиеся скалы, протянувшиеся на многие и многие мили, и красная земля. Я решила спуститься по противоположному склону холма, чтобы выйти к другому пересохшему руслу, и мы, спотыкаясь, поплелись вниз вдоль каменистых отрогов, где идти было легче. Солнце стояло почти над головой. Мы дошли до подножия холма, двинулись вниз по пересохшему руслу, которое, как мне казалось, должно было вывести нас на менее всхолмленную равнину, и вдруг увидели на песке нечто странное. Свежие человеческие следы - кто-то шел нам навстречу. Мы остановились как вкопанные. На какую-то долю секунды я остолбенела: господи, кто мог оказаться здесь, в этом пересохшем русле, в этой забытой богом дыре в летний полдень? А потом меня будто стукнули по затылку, и я все поняла: это были наши собственные следы, мы не только вышли гораздо левее того места, куда должны были выйти по всем законам и правилам, но умудрились пойти в прямо противоположном направлении. Я села на землю. Мне казалось, что сейчас у меня из ушей полезут обрывки перфокарт, повалит дым и посыплются искры. Что случилось с севером, югом, востоком и западом? Куда они делись? Минуту назад я твердо знала, где встает солнце, а где садится. Это заговор. Кто-то нарочно сбивает меня с толку.
Страх пробрал меня до костей, но я получила хороший урок. Я увидела свой труп - запекшееся на солнце тело в золотистых струпьях лежит в яме где-то в пустыне, - я увидела, как после нескольких месяцев скитаний я возвращаюсь в Алис-Спрингс в полной уверенности, что добралась до Уилуны. Незадолго до исчезновения верблюдов кто-то подарил мне медицинскую брошюру с описанием смерти от жажды (я оценила этот трогательный, осмысленный, а главное - уместный подарок). Из брошюры я узнала, что смерть от жажды - один из самых мучительных способов отправиться на тот свет, включая даже пытки в средневековых застенках. У меня не было ни малейшего желания умереть от жажды. Я поняла, что возлагала слишком большие надежды на свой дар следопыта и умение Дигжити находить дом, в то время как надо научиться определять направление. Чем я и решила заняться и заодно приобрести другие навыки, помогающие человеку выжить в трудных условиях.
Когда мы наконец нашли верблюдов, они не скрывали, что чувствуют себя виноватыми, пристыженными и жаждут вернуться домой. Они потеряли почти все ножные ремни и два колокольчика, дня три они ходили взад и вперед вдоль длинной изгороди, преградившей им путь к дому Бассо. Верблюды понимают, что такое дом. Когда они привязываются к какому-то месту, можно не сомневаться, что в любом случае они постараются туда вернуться. Дуки и Баб, очевидно, отказались последовать за Зелли, а она, наверное, не захотела остаться в одиночестве. По дороге домой верблюды вились вокруг меня, как мухи, переступали с ноги на ногу, смущенно опускали головы или тайком поглядывали на меня, прикрывая глаза красиво изогнутыми ресницами - одним словом, всячески показывали, что хотят загладить свою вину, что любят меня и сожалеют о случившемся. Нога Баба почти совсем зажила.
Теперь, когда путешествие перестало быть химерой, когда я поняла, что оно действительно состоится, у меня глаза лезли на лоб от несметного количества неотложных дел. Я совершенно не представляла себе, откуда взять деньги на покупку снаряжения и другие расходы. Верблюды отнимали у меня столько времени, что о дополнительной работе в городе нечего было и думать. Родные и друзья, наверное, согласились бы меня выручить, но я не хотела к ним обращаться. Я всегда жила на гроши, всегда еле сводила концы с концами, залезь я в долги, ушли бы годы, прежде чем я смогла бы расплатиться. А сидеть в долгах очень противно, и, кроме того, мне казалось бесчестным просить у родных деньги на путешествие, из-за которого они, как я знала, и так чуть не умирали от страха. Но главное, я мечтала все сделать сама, без вмешательства посторонних, без чьей-либо помощи. Самостоятельность так самостоятельность.
И я металась в доме Бассо, нервничала, сходила с ума от беспокойства, грызла ногти - обгрызла их чуть не до локтей, - а в один прекрасный день кто-то из друзей привел ко мне молодого фотографа. Рик сфотографировал меня, нашего общего знакомого и верблюдов, но его появление, имевшее самые неожиданные последствия, не произвело на меня никакого впечатления, и на следующий день я благополучно о нем забыла.
Рик тем не менее пришел снова, он привел с собой несколько человек из города и остался обедать. Я была так поглощена своими делами, что и эта встреча почти полностью изгладилась у меня из памяти. Рик показался мне славным мальчиком, из тех по-детски бездумных фотожурналистов, кто вечно мечется из одной горячей точки земного шара в другую, никогда не успевает ничего разглядеть и тем более осознать. У него были поразительно красивые руки, ни прежде, ни потом я не встречала человека с такими руками, с такими длинными тонкими пальцами, обвивавшимися вокруг фотоаппарата, как лапки лягушки, но я плохо помню маловразумительные доводы, которые он приводил, защищая свое право делать в пересохшем русле стандартные фотографии аборигенов для журнала "Тайм", притом что он не знал об аборигенах ровно ничего и не очень стремился узнать хоть что-нибудь. И еще одна мелочь: Рик пристально меня разглядывал, ему, видно, казалось, что я немного тронулась. Вот и все, больше я ничего не запомнила.
Так вот, Рик уговорил меня обратиться с просьбой о денежной помощи в "Нэшнл джиогрэфик"*. Несколько лет назад я уже обращалась в этот журнал и получила вежливый отказ. Но в тот вечер, когда гости уехали, я написала блистательное, по моему предвзятому мнению, письмо и начисто о нем забыла.
* ("Нэшнл джиогрэфик" - известный научно-популярный журнал, орган Национального географического общества США.)
До приезда в Алис-Спрингс мне ни разу не приходилось брать в руки молоток, заменять перегоревшую лампочку, шить платье, штопать носки, менять колесо или пользоваться отверткой. Всю жизнь я считала, что работа, требовавшая терпения, хороших рук, умения разбираться в чертежах, мне недоступна. Но здесь, в Алис-Спрингсе, я должна была сама сделать выкройку всех сумок и мешков и сама их сшить, не говоря уж про изготовление седел. Курт, Саллей и Деннис научили меня многим премудростям, и все равно я спотыкалась на каждом шагу. Довольно скоро я убедилась, что метод проб и ошибок является отнюдь не самым эффективным, когда хочешь изготовить нужную вещь. Тем более что я не могла позволить себе роскошь потратить лишний кусок материи, или лишний час времени, или потерять рассудок. У меня не было ни гроша, я отказывала себе во всем, чтобы скопить немного денег и купить необходимые мелочи, поэтому каждая сломанная заклепка била меня по самому больному месту - по карману. Я должна была сварить раму подходящего размера для седла Зелейки, сшить три кожаных чехла, набить их ячменной соломой и укрепить эти прокладки на раме. Надо было раздобыть подпруги, грудные ремни, подхвостники, а также различные планки и крючки, чтобы скрепить упряжь. Два других седла нуждались в переделке, а кроме того, надо было позаботиться о шести парусиновых сумках, четырех кожаных, фляжках для воды, постельных принадлежностях, покрышках для тюков, скроенных так, чтобы их можно было закрепить на поклаже, о планшете для карты и тысяче других мелочей. Я терялась и впадала в отчаяние. К счастью, Толи пришел мне на помощь. Он обладал особым даром: все спорилось у него в руках. Как я ему завидовала! Часами сидела я рядом с ним, хныкала, вертела в руках обрывки парусины, тесьмы, кожи, медные заклепки, куски пластика, еще что-нибудь, то и дело убеждалась в своем полном бессилии, громко всхлипывала и, снедаемая нетерпением, в бессильной ярости разбрасывала все вокруг себя. Однажды, когда после очередного приступа отчаяния я разразилась бурным потоком слез и рубашка на плече Толи промокла насквозь, он сказал:
- Понимаешь, Роб, все дело в том, что ты должна научиться любить эти заклепки.
До и после путешествия мне приходилось делать много трудных и неприятных вещей, но не было для меня ничего мучительнее, чем овладение тайнами обращения с простейшими инструментами и изготовления простейших вещей. Процесс этот протекал убийственно медленно, но постепенно туман неведения и неумения редел. Я уже не чувствовала себя полной идиоткой при виде любого механизма и могла понять, как он работает. Рычаги, шестеренки и другие таинственные предметы - царство, куда женщинам путь заказан, - мало-помалу перестали казаться мне бессмысленной грудой металлических изделий. Работа с "механическими помощниками" по-прежнему казалась мне нудной возней, требующей непомерных затрат времени, я по-прежнему выходила из себя из-за каждой неполадки, но у меня появилось ощущение, что в этом хаосе можно разобраться. За что я очень благодарна Толи. Я так и не научилась любить заклепки, но по крайней мере перестала их ненавидеть.
Чрезмерное напряжение, попытки одновременно сделать тысячу дел не прошли даром: у меня то и дело портилось настроение, я теряла надежду, жаловалась на судьбу и ломала руки. Джен и Толи считали, что мне необходима передышка, они боялись, что иначе я просто лишусь рассудка, и в конце концов уговорили меня уехать куда-нибудь, хотя бы на неделю. Несколько дней они убеждали меня, что в мое отсутствие ничего не случится и верблюды не погибнут от того, что я шесть-семь дней не буду трястись над ними с утра и до ночи. Мы поместили Зелейку в загон, Джен и Толи обещали ежедневно собирать для нее корм, я успокоилась и решила, что все устроилось. Но у меня свои счеты с судьбой: с тех пор как я поселилась в доме Бассо, я не отлучалась от верблюдов ни на день, поэтому Зелейка надумала рожать, как только я уехала. Я получила телеграмму и помчалась в Алис со всех ног, но все равно опоздала: очаровательный, прелестный, трогательный верблюжонок с черной лоснящейся шерстью, еле переставляя длинные тонкие ножки, ковылял в загоне за своей дорогой мамочкой, решительно никого не подпускавшей к своему чаду. День, а может быть, два я убеждала Зелли, что не обижу ее первенца, убедить в этом верблюжонка - мы назвали его Голиаф - было еще труднее. Он унаследовал ум своей матери и привлекательную внешность отца: Зелейка родила на свет божий драчливого, дерзкого, упрямого, эгоистичного, требовательного, вспыльчивого, самонадеянного красавца, баловня судьбы - не верблюжонка, а сущее наказание. В конце концов Голиаф немного успокоился, и мне удалось надеть на него недоуздок, изготовленный Джен, и даже приучить его носить недоуздок постоянно. Тогда я осмелела: я стала осторожно поднимать одну ножку Голиафа, потом другую, прикасаться к его телу, набрасывать куски материи ему на спину и привязывать его минут на десять к дереву, растущему в загоне. Я выпускала Зелли погулять, а Голиафа оставляла на привязи, это устраивало всех, кроме Голиафа, который оглушительно орал, пока преданная мама не возвращалась и не давала ему пососать молочка.
Каждую минуту случалось что-то непредвиденное, и возникали все новые и новые препятствия, главным образом неодолимые. Мне предстояло путешествовать зимой, и я смертельно боялась, что с моими верблюдами может случиться что-нибудь вроде того, что уже случилось с Дуки, поэтому их надо было кастрировать. Выезжать я решила в марте, в самом начале осени. Так как дом Бассо должен был вот-вот перейти в ведение Земельного совета аборигенов, а Дженни и Толи предстояло вернуться в Ютопию, мы решили доехать до Ютопии на верблюдах, чтобы проверить, в порядке ли упряжь и другое снаряжение; этот пробный марш намечался на январь, и на всю подготовительную работу у меня оставался один месяц. Саллей кастрировал верблюдов, избавив меня от этой тяжкой обязанности. Он пренебрег обезболиванием, поэтому я дрожала, ломала руки и корчилась в муках, глядя на своих любимцев. Саллей связал Дуки и Баба веревками, как ощипанных птиц перед жаркой, повалил на землю - один взмах ножа, другой, пронзительный вопль, снова вопль - и кровавое дело сделано. Через две недели стало ясно, что Дуки вот-вот отдаст богу душу, потому что у него началось воспаление. Я вызвала своего друга ветеринара, и он решил прибегнуть к помощи имаскулейтора*. Мы усыпили Дуки, как прежде усыпляли Кейт, а когда Дуки потерял сознание, ветеринар показал мне, что делать в таких случаях. Он вытянул наружу семенные канатики - они так раздулись, что стали похожи наямс, - и отсек их, забирая как можно выше. Боль мгновенно вывела Дуки из оцепенения. Затем начались бесконечные уколы террамицина. Ветеринар, как и я, считал, что прогулка в Ютопию поможет заживлению ран, поэтому приготовления шли теперь полным ходом.
* (Имаскулейтор - инструмент для кастрирования скота.)
Я понятия не имела, как навьючивают верблюдов, а верблюды понятия не имели, как носят поклажу во время длительных переходов. Я тревожилась и раздражалась по малейшему поводу и главным образом без повода. Погода не содействовала сохранению спокойствия: 55° жары на солнце. Упряжь, которую я изготовляла со священным трепетом, при первой же попытке пустить ее в дело оказалась ни на что не годной. К началу путешествия я разучилась говорить, вместо слов у меня изо рта вылетали какие-то невнятные звуки. Мы собирались выехать в шесть часов утра, пока еще можно было дышать и каждый глоток воздуха не обжигал легкие, как непогашенный окурок. В одиннадцать я, будто угорелая кошка, еще носилась взад и вперед, а Толи с Дженни то пытались успокоить меня, то спасались бегством и старались держаться от меня подальшe. Наконец все как будто устроилось. На спины верблюдов водружены седла с красивыми овечьими шкурами и одеялами, поклажа равномерно распределена и не слишком обременяет верблюдов.
Я привязала Дуки, Баба и Зелейку - смотреть на них было одно удовольствие - и решила выпить на прощание чашечку чая, а заодно бросить последний взгляд на дорогой моему сердцу дом Бассо. Пришла Ада, она горько плакала, что не помогало мне сохранять присутствие духа.
- Ой, доченька моя, не уезжай, прошу тебя, оставайся здесь, с нами. Погибнешь ты в песках, наверняка погибнешь.
Снаружи послышались какие-то странные звуки, я вырвалась из объятий Ады и в ужасе увидела, что верблюды запутались в веревках и обезумели от страха. Полная неразбериха. Веревки, верблюжьи головы, клочья вспоротых тюков - все перемешалось в огромной разноцветной куче и переплелось, как полотнище ткани в хитроумном тюрбане. Полчаса я наводила порядок. Наконец все было готово, мы тронулись в путь, обняли Аду, гордо помахали ей рукой и зашагали под палящим солнцем.
Не прошло и трех часов, как мы вернулись. Зелейка споткнулась и почти стащила седло с Дуки, шедшего перед ней, а две полотняные сумки разорвались, потому что я не догадалась подшить куски кожи к внутренней стороне ручек. Весь следующий день я пыталась понять, как лучше связывать верблюдов, чтобы они спокойно шли друг за другом, и в конце концов поняла: нужно обмотать веревку вокруг шеи первого верблюда, пропустить ее под подпругой и привязать к недоуздку верблюда, идущего следом, а носовой повод второго верблюда привязать к седлу первого, чтобы ни повод, ни веревка не болтались на ходу. С этой задачей я справилась успешно. Починить полотняные сумки помог Толи. Мы снова отправились в путь и снова самонадеянно помахали Аде, в очередной раз обливавшейся слезами.
Восемь дней провели мы в аду длиной в 150 миль, уготованном путешественникам в Ютопию злобным испепеляющим летом. Первый день оказался почти неправдоподобно нелепым. Дорога из Алиса в Ютопию была узкой и извилистой, огромные грузовики то и дело стремительно проносились мимо нас, грозя гибелью всему живому, а верблюды, как назло, терпеть не могут, когда им на глаза попадается нечто, способное двигаться и к тому же превосходящее их по размерам. Поэтому мне пришло в голову пойти напрямик и выйти на дорогу в том месте, где она уже не представляла неотвратимой опасности для верблюдов. Великолепная мысль. Если не считать того, что нам пришлось продираться сквозь густой кустарник, карабкаться по каменистым откосам, поминутно останавливаться из-за огромных валунов, обливаться потом, бороться за каждый шаг вперед и умирать от страха. Толи и Дженни сохраняли полное спокойствие и невозмутимость, что приводило меня в ярость, но их спасало неведение: они понятия не имели, как мало у нас шансов снова выбраться на дорогу. И как неожиданно приходят самые страшные беды. К моему величайшему изумлению - Толи и Дженни злорадно торжествовали, - мы прошли в тот день семнадцать миль и остались целы и невредимы. Но эта маленькая победа нисколько меня не приободрила, я знала, что нам предстоит еще долгий путь.
На следующий день стало ясно, что два седла нужно основательно переделать. Седло Дуки натирало так сильно, что у него на спине вылезла шерсть, а из-под седла Зелли все время выскальзывала одна из прокладок. Зелли уже превратилась в мешок с костями - беспокойство за малыша высосало из нее все соки. К тому же наш распорядок дня был очень труден для верблюдов, чего я не знала. Мы снимали лагерь в четыре часа утра. Шли до десяти, отдыхали в тени до четырех и снова шли до восьми вечера. Этот странный режим не только утомлял верблюдов, но и мешал им пастись в привычное время. Они не желали обходиться без воды и выпивали каждый по пять галлонов в день, а иногда и больше, если представлялась возможность. У меня складывалось впечатление, что все рассказы об этих обитателях пустыни весьма далеки от действительности. Дженни и Толи по очереди замыкали наше шествие в своей "тоёте". Без их машины мы бы не справились. Я бросила в "тоёту" седло Дуки, и остальную часть пути он шел налегке.
Нервничать, сознавая, что каждый шаг может привести к непоправимой катастрофе, - это одно, а шагать с теми же мыслями при температуре +55° Цельсия - совсем другое. Примерно так, наверное, чувствуют себя в аду. К девяти утра жара становилась такой всепроникающей, такой гнетущей, что в голове начинало мутиться, но мы, как одержимые, продолжали идти еще час, потому что знали, что девятичасовая жара - сущие пустяки по сравнению с десятичасовой. Потом мы искали место для отдыха, удовлетворяясь обычно бетонной дренажной трубой по соседству с размягченной, тускло светившейся асфальтовой дорогой, и, набросив на обгоревшее тело влажное полотенце, лежали до четырех часов, хватая ртом воздух и потягивая из консервных банок апельсиновый сок или тепловатую воду.
Толи и Дженни держались изумительно. За все это время они ни разу не пожаловались (может быть, потому, что я жаловалась, не переставая, и им просто не удавалось вставить ни слова) и, к моему величайшему изумлению, получали полное удовольствие от этого путешествия.
Ютопия встретила нас радостными криками детей и завыванием множества худющих шелудивых псов. Последняя часть пути оказалась почти приятной, потому что мы шли по широкому руслу пересохшей реки, устланному белым песком, где высокие эвкалипты защищали нас от солнца, и довольно часто погружали свои обожженные тела в чаны рядом с артезианскими колодцами. За это время недостатки в конструкции седел, упряжи и во мне самой стали видны как на ладони, и, сколько бы сил ни отняло наше короткое путешествие в Ютопию, слава богу, что оно состоялось. Мне предстояло вновь переделать и подогнать седла и упряжь, я знала, что это огромная работа, но огромная не значит неодолимая.
Ютопии, где я провела несколько недель, принадлежало сто семьдесят квадратных миль красивых плодородных пастбищных земель, переданных во владение аборигенам более щедрым лейбористским правительством. Вопреки тому что писали газеты, аборигены хорошо вели дело, хотя никто из них не разбогател, так как доходы делились почти на четыреста человек. Кроме аборигенов в Ютопии жило пять-шесть белых учителей и медицинских работников. Это была одна из самых процветающих общин аборигенов на Северной территории. Вокруг простиралась травянистая равнина, кое-где встречались кустарниковые заросли и озера, огромное белопесчаное русло реки Сэндовер в период дождей заполнял бушующий красный поток.
Дженни, Толи и я жили в двух серебристых печках, почему-то именуемых жилыми автофургонами, где я снова, как в предыдущие недели, то и дело погружалась в глубокое отчаяние, только на сей раз я изводила себя на более высоком, почти профессиональном уровне. Я сражалась' с седлами и терзала их до тех пор, пока не признавала верхом совершенства или бесполезной рухлядью. Я теряла верблюдов, выслеживала их и приводила назад. Когда никто не видел, я пыталась овладеть тайной обращения с компасом, все еще остававшимся для меня бесполезным предметом роскоши. Я с изумлением разглядывала топографические карты и старалась не вспоминать о некоторых медицинских брошюрах. Я составляла списки, потом списки списков, потом список списков списков, а потом начинала всю эту писанину сначала. А если я делала что-нибудь не помеченное в списке, я поспешно вносила соответствующую запись и вычеркивала ее, радуясь, что мне удалось совершить что-то полезное. Однажды ночью я в полусне вошла в комнату Дженни и Толи и спросила, верят ли они, что мое путешествие пройдет благополучно.
Какой-то заезжий политикан обвинил меня в буржуазном индивидуализме. О господи, все что угодно, только не буржуазный индивидуализм, думала я, ускользнув в свою комнату, где могла спокойно кусать ногти и размышлять, стоя перед зеркалом. Для человека, годами считавшего себя связанным с левыми, буржуазный индивидуализм был чем-то вроде венерической болезни. Хотя я принимала участие в политической борьбе, политика никогда не была для меня делом жизни, даже в разгар политических битв шестидесятых годов. Мне недоставало для этого двух необходимых качеств: смелости и убежденности. Поэтому с тех времен, когда многие люди (и я в том числе) носили по улицам плакаты с надписью; "Кто не помогает решать наши задачи, тот мешает", у меня осталось смутное чувство вины.
В тот вечер я долго стояла перед зеркалом, пытаясь понять, заражена я буржуазным индивидуализмом или нет. Избавилась бы я от нареканий, если бы пригласила несколько человек и организовала коллективное путешествие на верблюдах? Нет, конечно, разве подобные действия не считаются всего лишь проявлениями либерализма? Или в лучшем случае ревизионизма? Господи, помоги нам. Тупик.
Да, но как тогда понять, что такое индивидуализм? Можно считать меня индивидуалисткой потому, что я, как мне кажется, в состоянии сама распоряжаться своей жизнью? Если да, то я согласна - конечно, я индивидуалистка. Остается еще слово "буржуазный". "Буржуа - человек, предпочитающий безопасность, комфорт и иллюзии случайностям и неожиданностям революции". В таком случае все зависит от того, какой смысл вкладывается в слово "революция". И что следует понимать под безопасностью и комфортом. Попытка осознать, что лежит в основе нашего коллективного помешательства, действительно является в какой-то мере революционной. Хотя ее навязчивость наводит на мысль о неврозе и паранойе. А невроз и паранойя являются, как каждому известно, признаками буржуазности.
На протяжении следующей недели вопрос, стою я чего-нибудь или нет, постепенно утратил для меня остроту, потому что я слушала во все уши речи моего друга-политика. Он был необычайно умен, вес и размер его мозга наверняка превосходили среднюю тыкву. Я находила его весьма привлекательным, хотя он внушал мне страх. Коэффициент его умственного развития вызывал у меня неприкрытую зависть, так же как его умение использовать стандартный мужской язык интеллектуалов, поглощенных политикой, позволявший ему выходить победителем в любом споре и создававший вокруг него немеркнущий ореол превосходства и силы. Любое соприкосновение с нездоровой областью душевных потребностей он по традиции относил к сфере чисто женских интересов. И считал разговоры на эту тему бессмысленными.
В конце концов я поняла: все, что имеет хоть какое-то отношение к сомнениям и колебаниям, любое признание в собственной слабости, не заклейменное как нечто недостойное, - все это считается буржуазным, реакционным и аполитичным. Может быть, именно поэтому (я часто сталкивалась с этим явлением, изумлялась ему и ломала над ним голову) многие мужчины, интересующиеся политикой, - рассудительные, умные, четко мыслящие, обладающие достаточным запасом знаний и широким кругозором, знатоки своего дела, люди идеи, склонные к решительным действиям и к произнесению воинственных слов, - многие мужчины оказываются не в силах взглянуть правде в лицо и смириться, согласиться с тем, что в глубине души все они считают женщин существами второго сорта. Потому что такого рода откровенность требует мучительного и недозволенного заглядывания себе в душу, где скрывается твой собственный враг. Я знала, что женщине очень важно уметь ориентироваться в дебрях политики, но считала, что мужчины не так мало выиграли бы, научись они понимать и использовать язык чувств, до сих пор считающийся главным образом языком женщин.
Как вскоре выяснилось, некоторые планы моего друга-политика были встречены в Ютопии благожелательно, а некоторые враждебно; благожелательно потому, что его идеи социального преобразования были необычайно привлекательны и вполне применимы, а враждебно потому, что он относился к аборигенам с пылом миссионера, мешавшим ему трезво оценить реальное положение дел, и потому, что в своем стремлении превратить поселение Ютопию в настоящую утопию он исходил не из конкретных фактов, а из своих политических идеалов, совершенно не задумываясь о том, чего хотят сами аборигены и в чем они прежде всего нуждаются. Когда его отношения с аборигенами осложнились и стали доставлять ему неприятности, когда старики аборигены перестали прислушиваться к его советам и доверять ему, он окрестил их реакционерами. Он ловко играл словами и не давал никому открыть рот, что помешало ему получить многие ценные сведения прежде всего от Дженни, которая обычно хранила в его присутствии гробовое молчание и никогда не принимала участия в спорах о будущем черных жителей Ютопии. Он относился к ней как к бессловесному животному и даже не подозревал, каким богатым опытом она обладала, как много интересного могла бы ему рассказать.
Через несколько месяцев он уехал из Ютопии, потерпев полное поражение, и написал мне длинное письмо, где говорил, что наконец-то понял, чем я занимаюсь, и что сидеть где-нибудь на песчаном холме и созерцать собственный пуп, может быть, даже не так уж плохо. Но я-то занималась совсем другим. Как-то незаметно в мою душу снова закралось отвратительное чувство, что я откусила слишком большой кусок и мне его не проглотить. Почему, черт возьми, все вокруг впадали в такой раж по поводу моего путешествия, почему одни превозносили меня, а другие проклинали? Сидела бы я дома, изучала бы спустя рукава какую-нибудь науку, играла в карты или потягивала спиртное в баре при Королевской бирже и разговаривала про политику, никто бы слова не сказал. Я оказалась совершенно не готова к поднявшейся вокруг шумихе. Кто-то твердил, что мое путешествие - самоубийство, кто-то - что я наложила на себя покаяние после смерти матери, многие уверяли, что я хочу пересечь пустыню, чтобы доказать выносливость женщин, что я просто стремлюсь привлечь к себе внимание. Одни напрашивались в компаньоны, другие угрожали, третьи завидовали, четвертые сохраняли сугубо официальный тон, некоторые считали, что вся эта затея - розыгрыш. Замысел путешествия начал терять свою изначальную простоту.
В Ютопии я получила билет на самолет до Сиднея и обратно и телеграмму из "Нэшнл джиогрэфик": "Безусловно, очень заинтересованы"... На этот раз я знала, вернее, какая-то частичка меня все это время знала, что они примут мое предложение. Разве могло быть иначе? Я отправила такое льстивое, такое самоуверенное письмо. Конечно, я должна взять деньги и лететь в Сидней. У меня просто нет другого выхода. Мне нужны изготовленные вручную фляги для воды, новые седла, три пары крепких сандалий, не говоря о запасах продовольствия и деньгах на мелкие расходы. Но где-то в глубине души я знала, что путешествие, о котором я мечтала, не состоится, знала, что, принимая деньги, поступаю неправильно - продаю себя. Глупая, но неизбежная ошибка. Теперь международный журнал получит право вмешиваться в мои дела - нет, нет, никто не будет делать мне указаний, но журнал сможет на законном основании проявлять интерес и исподволь влиять на ход путешествия, которое до этой минуты было моим личным и частным делом. А кроме того, это означало, что Рик время от времени будет вертеться около меня и делать снимки, о чем я приказала себе немедленно забыть, так как рассчитывала, что за все время путешествия он появится раза три и ни один его визит не продлится больше одного-двух дней. Скорее всего, надо надеяться, я просто не замечу его присутствия. Но я прекрасно понимала, что задуманное путешествие становится совершенно иным: я ведь хотела пересечь пустыню в полном одиночестве, чтобы понять, на что я способна, я хотела проложить собственную колею, освободить свою голову от мусора, от всего, что мне чуждо, остаться один на один с жизнью, без привычных костылей и подпорок, избавиться от постоянного давления извне, доброжелательного или недоброжелательного - безразлично. Однако решение было принято. Практические соображения одержали верх над безрассудством. Я продала свою свободу и в значительной мере замысел путешествия за четыре тысячи долларов. Великолепная сделка.
Вечером, накануне моего отъезда, все собрались в автофургоне, так как нужно было заняться ответственным делом: одеть меня соответствующим образом. С нами была Джулия, подруга Дженни, и я, будто собираясь на маскарад, примеряла одно за другим все их платья. У меня не было ничего, кроме старых спортивных мужских брюк, висевших на мне мешком, ярко-красных лакированных лодочек, в которых я лет десять назад ходила на танцы, рубашек, сквозь которые просвечивало тело, саронгов с дырами на самых неподходящих местах, кроссовок, от которых остались одни воспоминания, и пары платьев, измазанных верблюжьим дерьмом. Мы все понимали, что в шикарном отеле эти наряды показались бы представителям "Нэшнл джиогрэфик" слишком откровенной демонстрацией истинного положения моих дел. Они могли принять меня за сумасшедшую и подумать, что идут на слишком большой риск, оказывая мне помощь. Поэтому я втиснулась в узковатые джинсы и сногсшибательные - в прямом смысле - туфли на убийственно высоких каблуках. Это одеяние не прибавило мне уверенности. Я собрала карты и сунула их под мышку, надеясь таким образом произвести впечатление человека делового и знающего, чего он хочет, но сообразила, что довольно смутно представляю себе ту часть страны, где собираюсь пройти с верблюдами, и вряд ли сумею ответить на слишком детальные вопросы. Значит, придется выкручиваться.
Генеральная репетиция в костюмах не доставила мне удовольствия. Друзья хлопали себя руками по лбу и издавали нарочито громкие стоны. У меня не было даже четко продуманного маршрута. Я мучилась. Всю дорогу до Сиднея и два часа, проведенные с Риком, меня одолевал знакомый предэкзаменационный страх - тошнота подкатывала к горлу, руки потели, - этот страх не отпускал меня до той минуты, когда я вошла в бар и увидела сумасшедших американцев, почему-то вознамерившихся просто так, ни с того ни с сего, дать мне денег, а когда мы поздоровались, я вдруг превратилась в спокойную молодую особу с безупречными манерами: да, конечно, я все продумала... для журнала это просто находка... часть сведений вы получите уже в этом году. Беседа продолжалась пятнадцать минут,после чего представители "Нэшнл джиогрэфик" единодушно согласились, что идея путешествия великолепна, а я, безусловно, обладаю массой ценных сведений о стране и, конечно, в ближайшее время журнал вышлет мне деньги, а все они счастливы, что познакомились со мной и ждут не дождутся, когда я приеду в Вашингтон и напишу о своем путешествии, разумеется, я должна написать книгу, это будет необычайно интересно, и они желают мне удачи и счастья, до свидания, дорогая.
- Рик, правда, они сказали "да"?
- Да, они сказали "да".
- Рик, правда, это оказалось совсем нетрудно? (Смех.)
- Ты была великолепна. Честное слово. Никто бы не догадался, что ты их боишься.
Два часа я смеялась, если можно назвать смехом истерическое кудахтанье. Я взвилась под облака. У меня за спиной выросли крылья. Путешествие состоится! Последний барьер блистательно взят. Я издавала воинственные кличи и хлопала Рика по спине. Я пила дорогие коктейли и щедро давала на чай официантам. Я ослепительно улыбалась лифтерам. Я изумляла радостными приветствиями горничных. Я разгуливала по Кингс-кросс с таким видом, будто у меня в кармане миллион долларов. А потом я постепенно сникла. Как проколотая велосипедная шина, из которой незаметно вышел воздух.
Что я наделала?
Рик не мог понять, почему у меня так резко изменилось настроение: за какой-нибудь час я спустилась с заоблачных высот опьянения успехом в мрачные подземелья мучительных сомнений и острого недовольства. Рик пытался меня утешить, Рик пытался меня успокоить, Рик пытался меня вразумить. Но как я могла объяснить ему, что он тоже повинен в моем состоянии? Как объяснить ему, что он славный человек, что мне приятно с ним разговаривать, но я ни в коем случае не хочу, чтобы он и его превосходные фотоаппараты и его безнадежно романтические взгляды имели хоть какое-то отношение к моему путешествию? Я прекрасно умею обращаться с хамами, но славные люди лишают меня душевного равновесия. Как сказать славному человеку, что лучше бы он отправился на тот свет, а еще лучше никогда не появлялся на этом, как сказать, что желаешь ему провалиться в тартарары? Или всего лишь посетовать на то, что судьба свела нас вместе. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что разумнее было не вступать с Риком ни в какие отношения. Он должен был остаться для меня одним из необходимых механических приспособлений, неодушевленным предметом - фотоаппаратом. Но меня на это не хватило. Хотела я этого или нет, Рик стал неотъемлемой частью моего путешествия. И я страшно ругала себя за это. Мне нужно было самой установить четкие границы. Нужно было сказать: "Рик, ты можешь приехать ко мне три раза, не больше чем на три-четыре дня, с условием, что не будешь вмешиваться в мои дела, возражения не принимаются, точка". Но я, как обычно, решила, что все устроится само собой. Не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня... я отложила и не сказала ни слова. Рик не принимал участия в подготовке к путешествию, понятия не имел о моей прошлой жизни, не подозревал, что я такое же слабое человеческое существо, как все другие, не понимал, почему я хочу пересечь пустыню на верблюдах, и мое путешествие, естественно, виделось ему в отраженном свете собственных переживаний. Его захватила романтика, сказочность, нечто сугубо второстепенное в моих глазах, но весьма привлекательное для многих, в том числе для моих близких друзей. Рик хотел запечатлеть великое событие, каждый переход из точки А в точку Б. Я поняла, что сделала ошибку, остановив свой выбор на Рике. Мне надо было пригласить обычного твердолобого профессионала, давно утратившего интерес к своему делу, и без стеснения вести себя как противная, злобная, жестокая баба. Потому что Рик помимо дара располагать к себе, чем он умело пользовался, обладал еще одним удивительным свойством - наивностью. И хрупкостью, какой-то душевной свежестью и восприимчивостью, редко встречающимися у мужчин, а тем более у преуспевающих фотографов. Рик мне нравился. Я понимала, что это путешествие дорого ему почти так же, как мне. Но для меня это была дополнительная нагрузка. Я не только не избавилась от тяготивших меня обязанностей, но сама взвалила на себя еще одну тяжелую ношу. Мне казалось, что все пропало.
Я летела назад, в Алис, и на лбу у меня выступал пот от терзавших меня сомнений. Не слишком ли я трясусь над моим путешествием? Почему я так пекусь о своем одиночестве? Почему веду себя как эгоистичный, лукавый ребенок? Как буржуазный индивидуалист? Внезапно мне показалось, что задуманное мной путешествие перестало быть моим, потому что вокруг него суетится слишком много людей. Ну и пусть, говорила я себе, когда ты расстанешься с Алис-Спрингсом, все встанет на свое место. Не будет любимых друзей, о которых надо заботиться, хитросплетения отношений и обязанностей, требований быть такой или эдакой, головоломных задач, политических споров - только ты и пустыня, успокойся, дурочка. И я постаралась загнать свои сомнения в самые глубокие тайники души, хоть и понимала, что они все равно дадут о себе знать, как палочки ботулизма*.
* (Ботулизм - острое инфекционное желудочно-кишечное заболевание, вызываемое анаэробными бактериями и их токсинами.)
Я вернулась в Алис в разгар бурного наводнения. Сто пятьдесят миль дороги до Ютопии превратились в бурлящий красный поток, и я дважды тщетно пыталась добраться до поселения в машине с двойным приводом.
В конце концов мне это удалось, но последние шесть миль я шла по колено в воде. Когда в этих местах начинается дождь, так это дождь. Верблюды в очередной раз исчезли, но кругом было слишком много воды, и поиски пришлось отложить. Через несколько дней мы на машине отыскали их следы, а потом увидели их самих на вершине холма; они лишились последних крох своего невеликого ума и тряслись от страха. Верблюды не умеют передвигаться по грязи. Их копыта совершенно для этого не приспособлены. Верблюды безнадежно утопают в грязи или подворачивают ноги, что грозит им переломом тазобедренного сустава. В таких условиях они всегда проявляют беспокойство. А мои любимцы еще оказались вдалеке от дома, что, я думаю, усиливало их тревогу. Они шли на юг, в Алис-Спрингс.
Я получила деньги. И назначила день отъезда. По моей просьбе Саллей изготовил настоящее афганское вьючное седло. Я купила снаряжение и продовольствие. Договорилась о перевозке верблюдов в Алис-Спрингс. Мои родные написали, что приедут со мной попрощаться. Знакомые старались подарить мне что-нибудь нужное для путешествия, и волнение по поводу предстоящего события нарастало с каждым днем, не оставляя равнодушным ни одного человека рядом со мной. Казалось, все вдруг поверили, что путешествие действительно состоится и после двух лет странной игры с верблюдами я в самом деле тронусь в путь, как будто всем нам снился один и тот же сон и вдруг мы проснулись и поняли, что это не сон, а явь. В каком-то смысле подготовка к путешествию была для меня даже важнее самого путешествия. С того дня, когда у меня появилась мысль: я хочу пройти по пустыне на верблюдах, и до той минуты, когда приготовления подошли к концу, я созидала нечто невидимое, но вполне конкретное, нечто практически недоступное восприятию посторонних, но, быть может, самое значительное, самое трудное и совершенное из всего, что я когда-либо делала или сделаю в жизни.
Я привезла верблюдов на бывшую ферму Курта. Она перешла к новым владельцам, и они охотно согласились приютить верблюдов на несколько дней в своем загоне. Дуки, Баб и Голиаф никогда прежде не ездили в грузовиках для перевозки скота и доверчиво поднялись в машину. Зелли я оставила напоследок, так как знала, что она будет артачиться, и надеялась, что упрямица в конце концов последует за остальными. Я занималась перевозкой верблюдов впервые в жизни и понятия не имела, нужно их привязывать или нет. Пол грузовика я посыпала песком, и мне уже чудилось, что между досками, набитыми по бортам грузовика, торчат сломанные верблюжьи ноги. Не проехали мы и десяти миль, как Дуки решил, что с него хватит: ему надоело нестись по ухабистой дороге со скоростью пятьдесят миль в час, и он решил выпрыгнуть из машины. Только этого недоставало! Остаток пути я просидела на крыше кабины, ежеминутно рискуя свалиться, и то била Дуки по голове и рявкала: "Вхуш! Вхуш!", то гладила его потную шею и, перекрикивая завывания ветра, ласково уговаривала: "Не обращай внимания, дурачок, все это скоро кончится, перестань вопить, пожалуйста, перестань, будь умницей".
- А-а-а-а! Вхуш! Вхуш, негодяй!
К тому времени, когда мы добрались до фермы, шарики верблюдов превратились в жижу. У меня тоже начался понос.
В Алисе я дала себе неделю на то, чтобы закончить последние приготовления. Я собрала в одну огромную кучу полторы тысячи фунтов поклажи, принесла от Саллея седло, проверила, годится ли оно, и купила необходимые продукты, не подлежавшие длительному хранению.
Кроме того, всю эту неделю я много времени проводила с родными, которых не видела больше года, договаривалась и передоговаривалась с Риком, когда и как мы увидимся, и непрерывно прощалась то с одними, то с другими знакомыми. Это был ад кромешный.
Рик явился нагруженный всеми видами снаряжения, созданными на нашей планете. В Мельбурне какие-то ловкачи продали ему "тоёту" с двойным приводом и заодно ободрали как липку. "Смотрите, ребята, какая рыба на крючок идет!" Они всучили ему все спасательные принадлежности, какие у них нашлись, начиная с лебедки величиной с быка и кончая резиновым плотом с веслами, который можно было надуть за какие-нибудь полчаса.
- Рик, ради бога... кому это нужно?!
- Понимаешь, мне сказали, что иногда здесь вдруг начинаются наводнения, и я подумал, что лодка совсем не помешает. Откуда я знаю, я никогда прежде не был в пустыне.
Разговор происходил у Саллея, мы с ним долго катались по земле, корчились от смеха и показывали на Рика пальцами, а потом едва не задразнили его насмерть.
Но Рик, кроме того, купил радиоприемник, передатчик и какую-то блестящую штуковину, похожую на хромированный велосипед вроде тех, на которых тучные люди крутят педали, чтобы сбросить вес.
- Ричард, мне предстоит проходить пешком по двадцать миль в день. Зачем еще велосипед?
Я не хотела брать с собой приемник, передатчик и тем более велосипед. С его помощью, как мне объяснили, можно заряжать батареи радиоприемника, если они вдруг сядут. Я представила себе, как посреди пустыни изо всех сил нажимаю на педали и кричу в микрофон: "Помогите!" Полный идиотизм.
Завязался спор: я говорила, что не возьму ни приемник, ни велосипед, а все остальные твердили: "Ты должна это сделать", или "Если ты откажешься, я умру от беспокойства", или "Ах, мое больное сердце!", или "А что, если ты сломаешь ногу?", или "Пожалуйста, Роб, ради нас. Ради нашего спокойствия".
Психическая атака.
Я долго и мучительно думала, брать или не брать приемник, и все-таки решила, что приемник будет мне обузой. Только обузой. Я не хотела тащить его с собой, не хотела думать о нем, когда останусь одна, не хотела этого искушения, этой нравственной подпорки, этой осязаемой связи с миром за пределами пустыни. Глупо, наверное, но переубедить себя я не могла.
И все-таки, скрипя зубами, я уступила и взяла приемник, хотя наотрез отказалась от велосипеда. Я злилась на себя за то, что позволила кому-то руководить собой, пусть даже это было мне на пользу. Но больше всего я злилась потому, что какая-то частичка меня - скучная практичная трусишка - нашептывала: "Возьми приемник, возьми, дура несчастная. Чего ты ломаешься, тебе что, приспичило умереть в пустыне?"
Еще одно жалкое свидетельство моего поражения. Моего отказа от первоначального замысла путешествия. Я упрятала его подальше вместе со всеми остальными.
Тем временем я не спускала глаз с моих родных. С отца и сестры. Сколько я себя помню, между нами всегда были натянуты невидимые канаты и цепи, они раздражали нас, мы пытались их разорвать, но, преуспев хотя бы только мысленно, немедленно убеждались, что эти узы нерасторжимы. Смерть матери связала нас чувством вины и неодолимой потребностью защитить друг друга прежде всего от самих себя. Мы никогда об этом не говорили. Бередить старые раны - слишком большая жестокость. Тем более что нам удалось похоронить прошлое, заслониться от него, ограничив наши отношения раз и навсегда установленными рамками. И если иногда прошлое все-таки хватало за горло одного из нас, двое других тут же находили какое-нибудь утешительное объяснение, помогавшее уйти, укрыться от застарелой боли. Но сейчас на трех схожих лицах появилось общее выражение, в трех парах голубых глаз сквозила одна и та же мысль, и она жаждала воплотиться в словах. Между нами будто пробегал электрический ток. Нам будто не терпелось вытащить занозу, пока еще это было возможно - пока я не скрылась в пустыне. Мучительное состояние. Мы боялись снова повторить ту же ошибку: проглотить большую часть слов, рвущихся наружу, сдаться, даже не попытавшись произнести непроизносимое.
Мы с сестрой жили совершенно разной жизнью. Сестра была замужем и растила четырех детей. Со стороны казалось, что между нами нет ничего общего, но на самом деле мы сохраняли близость, возникающую только у братьев и сестер, перенесших в детстве одну и ту же душевную травму. Мы состояли в заговоре и четко знали, во имя чего и ради кого это делаем. Мы хотели защитить отца. Мы считали это своим долгом. Мы хотели любой ценой избавить его от лишних огорчений. И, как ни странно, почти всю свою жизнь только и делали, что огорчали его.
Я вглядывалась в своих родных и замечала, как туманились глаза отца, когда он думал, что его никто не видит, как он в смущении отводил взгляд в сторону, когда ему казалось, что на него смотрят, и впервые смутно представила себе, каким тяжким бременем легло на душу отца мое предстоящее путешествие. Я поняла, как много оно значит для него, как много сил отнимает. Не только потому, что отец гордился мной. (Отец провел двадцать лет в Африке, прошел пешком много десятков миль в двадцатые-тридцатые годы, жил среди местного населения, как делали исследователи и путешественники в викторианскую эпоху. В его глазах я была сколком с него самого.) И не только потому, что он просто боялся за меня. В его представлении мое путешествие было неким символическим искуплением, некой расплатой за все дурацкие и бессмысленные неурядицы, пережитые нашей семьей. Как будто совершив переход через пустыню, я могла заслужить прощение для нас троих.
Все это, конечно, фантазии. Но мне было непереносимо горестно. В воздухе нависла угроза, хотя никто не подавал виду, каждый вел себя как обычно, как обычно шутил и играл свою роль, только, может быть, не так уверенно, не так убедительно.
Саллей предложил довезти моих верблюдов на грузовике до самого Глен-Хелена, необычайно красивого ущелья - узкого провала в красном песчанике - в семидесяти милях к западу от Алиса. Это избавляло меня от необходимости вести верблюдов по асфальтовой мостовой, где на них глазели бы туристы и снедаемые любопытством горожане. Я договорилась с Саллеем, что в последний день пребывания в Алисе встречусь с ним на рассвете у стоянки грузовиков. Мы с отцом встали в три часа утра и повели верблюдов на стоянку. Было еще темно, мы почти не разговаривали, просто радовались луне, ночным шорохам и друг другу.
Прошло, наверное, минут тридцать, и вдруг отец сказал:
- Знаешь, Роб, в прошлую ночь мне приснился странный сон про тебя и про меня.
Никогда прежде отец не подпускал меня к себе так близко. Я понимала, что этот разговор дается ему с трудом. Мы шли рядом, я обняла его.
- Что же тебе приснилось?
- Будто мы плывем в прекрасной лодке по чудесному ярко-голубому морю, и нам очень хорошо, и куда-то нам надо доплыть. Не знаю, где все это происходило, но было очень красиво. И вдруг мы оказались на топком берегу, вернее, поплыли по жидкой грязи, и ты очень испугалась. А я сказал тебе: "Не бойся, родная, раз мы смогли проплыть по воде, сумеем и по грязи".
Вряд ли мы с отцом истолковали этот сон одинаково. Но это неважно, важно, что отец мне его рассказал. Оставшуюся часть пути мы почти не разговаривали.
Вечер в Глен-Хелене прошел спокойно. Саллей напек тонких пресных лепешек, Айрис всех смешила, мы с отцом гуляли, дети катались на машине, Марг и Лори - моя сестра и ее муж - предавались сожалениям, что редко видят такие дикие места, Рик фотографировал. К своему великому изумлению, я заснула, как только забралась в мешок.
А утром нас всех точно подменили. Мы проснулись с вымученными, натянутыми улыбками, довольно быстро смытыми слезами; сначала мы прятали слезы, потом перестали. Саллей взялся навьючить верблюдов, и я не могла поверить, что у меня в самом деле столько груза, а уж представить себе, что он удержится на спинах верблюдов, и подавно. Смех, да и только. От страха и тревоги глаза вылезали из орбит, желудок выворачивался наизнанку. Всех провожавших, естественно, терзала мысль, что они, может быть, никогда больше не увидят меня в живых, а меня терзала мысль, что в первый же день я радирую из ущелья Редбенк: "Прошла семнадцать миль, развалилась на части, сожалею, пожалуйста, подберите".
Сначала заплакала в голос Жозефина, за ней Эндри, за ним Марг, за ней отец, потом все мы бросились обнимать друг друга, потом посыпались пожелания доброго пути, потом Саллей крикнул: "Смотри не забудь, что я говорил про диких верблюдов!", потом кто-то похлопал меня по спине, потом Марг заглянула мне в глаза: "Ты знаешь, что я люблю тебя, знаешь?", потом Айрис замахала рукой, и вслед за ней все остальные замахали руками, потом все закричали: "До свиданья, дорогая, до свиданья, Роб", потом я ухватилась за носовой повод трясущимися потными руками и зашагала вверх по холму.
"Я иду, иду вверх, иду все выше и выше, пусть трепещут небеса, не страшна мне их краса".
Не помню, что еще я твердила, но эти слова вертелись у меня в голове с навязчивостью рекламной песенки или мелодии "Аббы"*. Я искренне в них верила. Мое тело, казалось, было соткано из чудесных сверкающих невесомых вибрирующих нитей, а в груди стучал мощный двигатель, и в любую минуту он мог взорваться и выпустить на волю тысячи поющих птиц.
* ("Абба" - название популярного в семидесятые годы шведского эстрадного ансамбля.)
Все вокруг меня сверкало и искрилось. Свет, упругий воздух, необъятное пространство и солнце. Я шла, и меня омывало это сияние. Я отдалась ему на милость: пусть вознесет, пусть сокрушит - пан или пропал. Огромная тяжесть свалилась у меня с плеч. Я готова была танцевать, вызывать духов. Горы влекли и притягивали к себе, ветер бушевал в глубоких ущельях. Я следила за орлами, парившими под облаками на краю горизонта. Мне хотелось лететь в беспредельной голубизне утра. Я будто впервые увидела мир вокруг себя: он сиял и блестел, озаренный светом и радостью, словно вдруг рассеялся туман или с моих глаз упала пелена, и мне захотелось крикнуть этому миру: "Я люблю тебя! Я люблю тебя, небо, птица, ветер, пропасть, пространство, солнце, пустыня, пустыня, пустыня!".
Вжик.
- Привет, как дела? Я сделал несколько великолепных снимков, когда ты прощалась.
Рик сидел в машине с поднятыми стеклами и, поджидая, пока я покажусь из-за поворота, слушал Джексона Брауна.
А я почти успела забыть. Камнем рухнула я на землю. Мои возвышенные чувства мгновенно улетучились, уступив место мелким практическим заботам. Я оглядела верблюдов. У Дуки сумки и мешки разъехались вкривь и вкось. Зелейка изо всех сил тянула носовой повод, так как хотела посмотреть, где Голиаф, а Голиаф стащил седло с Баба, так как рвал веревку, пытаясь приблизиться к Зелейке.
Рик сделал сотни снимков. Сначала при виде нацеленного на меня объектива я терялась и чувствовала себя неуютно. Какой-то суетный, едва слышный голос твердил мне: "Не изображай обворожительную красавицу, когда улыбаешься" или: "Помни про двойной подбородок", но этот голос скоро умолк, просто потому, что немыслимо все время следить за собой, когда тебя снимают, снимают и снимают. Фотоаппарат Рика казался вездесущим. Я старалась забыть о нем. Часто мне это удавалось. Рик никогда не просил меня позировать, никогда не мешал мне заниматься своим делом, но он был рядом, и его камера выхватывала и переносила на пленку какие-то мгновенья моей жизни, придавая им тем самым ложную значительность, отчего я двигалась как автомат, как заводная кукла, будто мне хотелось делать одно, а я почему-то делала другое. Щелк, внимание! Щелк, готово! О фотоаппаратах и Джексоне Брауне я могу сказать только одно: в пустыне им не место. В эти первые дни я постоянно замечала, что Рик вызывает у меня двойственное чувство. Иногда я видела в нем паразита-кровососа, ослепившего меня хорошими манерами и завлекшего в свои сети с помощью грубого подкупа. А иногда - приветливого, доброго человека, искренне стремившегося мне помочь, искренне взволнованного предстоящим приключением, заинтересованного в хорошем качестве своей работы, человека, которому вовсе не безразличны ни я, ни мое дело.
День становился все жарче, сумки и мешки едва держались на спине у Дуки, волей-неволей мне пришлось остановиться и наново укрепить весь груз. У меня разболелась шея, потому что я без конца оглядывалась на идущих позади верблюдов. Ликование больше не приподнимало меня над землей, теперь я могла рассчитывать только на свои физические силы. Вознесет или сокрушит - пан или пропал. Я была так невежественна. Какая нелепость вообразить, что я пройду две тысячи миль до океана и останусь жива и здорова. Благоприятное время года или неблагоприятное, пустыня - не место для дилетантов. Я гнала эти мысли, я говорила себе, что огромное пространство, лежавшее передо мной, делится на шаги и дни: первый шаг, второй, один день, другой, и если сначала не случилось ничего страшного, почему что-то ужасное должно случиться потом? Дурочка.
Я договорилась с Дженни, Толи и несколькими друзьями из города, что они нагонят меня в ущелье Редбенк. Мы хотели устроить прощальную встречу, так как дальше мне предстояло пройти в одиночестве семьдесят миль до поселения аборигенов в Арейонге.
К тому времени, когда я добралась до условленного места, меня шатало от усталости. Одно дело беззаботно пройти семнадцать миль, другое - отшагать те же семнадцать миль в таком напряжении, что тело наливается свинцом.
Вечер и весь следующий день я провела в поразительно красивом месте. Мы разбили лагерь на серебристом песке у входа в ущелье, от края до края заполненного водой. Рик погрузил на надувной плот - вот когда он пригодился! - все свое фотоснаряжение и поплыл по ущелью длиной в милю, остальные поплыли за ним в черной прозрачной ледяной воде. Местами ущелье сужалось до двух-трех футов, то тут, то там красные и черные скалы поднимались прямо из воды больше чем на сто футов в высоту. Иногда ущелье расширялось, и вода плескалась в сумрачной пещере или в глубокой расселине, а солнце метало пики желтых лучей в зеленую прозрачную глубину. Только Рику удалось проплыть милю и добраться до залитых солнцем скал на другом конце ущелья. Мы сдались на полпути, набрали плавника и на одном из пляжиков, прилепившихся к залитой водой пещере, развели костер, чтобы Рик мог погреться на обратном пути. В тот же вечер он уехал назад, в Алис: ему нужно было успеть на самолет, чтобы попасть к месту своего очередного назначения где-то на просторах нашего необъятного мира. Мы условились встретиться через три недели в Эерс-Роке, так как "Джиогрэфик" хотел иметь как можно больше фотографий этого достопримечательного района Австралии*. Я заранее огорчалась, что мне придется так скоро встретиться с Риком.
* (В пределах Северной территории между Эерс-Роком и горой Олга расположен один из национальных парков Австралии.)
На следующее утро я два с половиной часа с мучительным трудом навьючивала верблюдов. Я понимала, что у меня слишком много груза, но тогда мне еще казалось, что уменьшить его невозможно. Баб нес четыре канистры с водой для верблюдов весом в пятьдесят фунтов каждая. Кроме того, четыре полотняные сумки с продовольствием, различными инструментами, запасными ремнями и кусками кожи, одеждой, противомоскитной сеткой, накидками от дождя для себя, Дуки и Зелейки и множеством других вещей. К задней луке его седла я привязывала свой спальный мешок. Зелейка была нагружена меньше двух других верблюдов: ей нужны были силы, чтобы кормить Голиафа. Две пятигаллоновые канистры ручной работы были специально изготовлены так, чтобы прилегать к передней части ее седла. Позади них на перекладине висели два тяжелых чемодана с продовольствием и множеством самых разных вещей вроде керосиновой лампы и посуды, необходимых на вечерних привалах. Поверх канистр с водой я привязывала красивые сумки из козлиной кожи и на них - тщательно упакованные собачьи галеты для Дигжити. Дуки, как самый сильный, был нагружен тяжелее всех. Он нес четыре канистры с водой, большой мешок с апельсинами, лимонами, картофелем, чесноком, луком, кокосовыми орехами и тыквами, две большие сумки из красной кожи с инструментами и моими вещами, две полотняные сумки с кассетным магнитофоном и ненавистным радиоприемником, а у задней спинки его седла стояло еще пятигаллоновое ведро с мылом и всем остальным, что нужно для мытья и стирки. И Баб, и Зелейка, и Дуки несли, кроме того, запасные веревки, ремни, путы, поводья, овчинные шкуры и т. п. Груз был надежно прикручен веревками, пропущенными под животами, перекинутыми через спины и привязанными к раме седел.
Я положила свою подушку на седло Баба, чтобы мне было удобнее сидеть, а ружье и небольшую сумку с самыми необходимыми вещами - сигаретами, деньгами и т. п. - привязала к передней луке седла. Карты (топографические в масштабе 1:250 000) я свернула в трубку и сунула в одну из сумок. Компас висел у меня на шее. Нож болтался на поясе, а несколько запасных носовых поводов я сунула себе в карман. Вот так. Потратив всего два с половиной часа, я справилась с грузом весом в полторы тысячи фунтов и была полна решимости ворочать все эти мешки и сумки до конца путешествия.
Я решила, что первым пойдет Баб, так как у него было лучшее верховое седло, а я понимала, что могу поранить ноги, и тогда седло мне понадобится. К тому же в отличие от Дуки и Зелейки он легко впадал в панику, и мне не хотелось выпускать его из виду, потому что он в любую минуту мог чего-нибудь испугаться. Следом за ним шла Зелейка, что давало мне возможность присматривать за ее носовым поводом и вовремя бранить беспокойную маму, если она тянула за веревку слишком сильно. Последним шествовал Дуки, что было для него неслыханным унижением и позором, ума не приложу, как он это выдержал. Голиафа я оставила на свободе, чтобы он мог по дороге что-нибудь пощипать. На ночь я по совету Саллея собиралась привязывать его к дереву, рассчитывая, что стреноженные верблюды даже в поисках корма не уйдут от него слишком далеко. Я оставила на Голиафе недоуздок с довольно длинной веревкой, чтобы верблюжонка легче было ловить.
Все, свершилось. Я одна. В самом деле одна. Наконец-то. Я обернулась в последний раз: Дженни, Толи, Алис-Спрингс, Рик, "Нэшнл джиогрэфик", родные, друзья - все и всё сметены легкомысленным утренним ветром, посвистывавшим вокруг меня. Какими силами подвела меня судьба к этому мигу вдохновенного безумия, недоумевала я. Последний мост, соединявший меня с прошлым, сгорел, рассыпался в прах. Я одна.