Вскоре после "Темпе" я пересекла широкое речное русло: с наслаждением прошлепала босиком по горячей речной гальке, по мягкому трухлявому хворосту, порадовалась скрипу сверкавшего на солнце песка. И увидела первые дюны. Весной по этим местам прокатился пожар, потом долго шли дожди, и сейчас здесь господствовали ярко-оранжевые, угольно-черные и блекло-зеленые цвета с ярко-белыми пятнами известняка. Слышал ли кто-нибудь о такой пустыне? А надо всем этим великолепием высилось раскаленное темно-синее неизменно безоблачное небо. Повсюду росли незнакомые растения, разбегались неведомые тропки, открывались непривычные виды, на изъеденных ветром горных хребтах топорщились, как перья старой вороны, обгоревшие ветви кустов, даже съедобные плоды и ягоды выглядели здесь иначе. Передо мной лежала незнакомая манящая страна, но как трудно было по ней передвигаться! Ноги утопали в песке, а когда острота новых ощущений притупилась, монотонная смена дюн начала меня усыплять. Неподвижность песчаных волн подавляла, мешала дышать.
К счастью, я научилась спокойно относиться к мухам и даже не давала себе труда отгонять их от лица, хотя они десятками и сотнями кишели у меня на веках, в уголках глаз. Верблюды почернели под мушиным покрывалом, тучи мух ни на минуту не оставляли нас в покое. В краю скотоводов мух всегда больше, чем в первозданной, не тронутой человеком пустыне. К вечеру мух сменяли муравьи: в тот благословенный час, когда мухи уже пропадали, а москиты еще не появлялись, пока я выпивала тяжким трудом заработанную чашку чая, орды этих омерзительных крошечных созданий заползали ко мне в брюки. Конечно, это зависело от того, где я разбивала лагерь, и скоро я научилась избегать привлекательные на вид неглубокие глинистые впадины. Существовала еще одна трудность при поисках удобного места для стоянки - колючки. В засушливых местах путника поджидает множество различных колючек: маленькие колючки, покрытые волосками, вцепляются в простыни, свитера, потники; жесткие острые колючки впиваются в лапы собак; огромные колючки-чудовища вонзаются в тело как гвозди.
До Эерс-Рока было недели две пути, но мне очень не хотелось там появляться. В Эерс-Роке мне предстояло встретиться с Риком, а уж он позаботится, чтобы я спустилась с облаков на землю. К тому же я знала, что Эерс-Рок укрощен, вернее, уничтожен неиссякаемым потоком туристов. Они начали мне досаждать уже на подходе к ферме Уоллера, через два дня после "Темпе". Усевшись в сверхкомфортабельные машины, толпы туристов отправляются лицезреть природные чудеса Австралии. Поскольку им предстоит проехать несколько десятков миль по совершенно безопасной дороге, они берут с собой радиоприемники, передатчики и лебедки, напяливают диковинные пробковые шлемы, запасаются бутылочным пивом и кожаными футлярами для пивных бутылок с вытесненными на них страусами эму, кенгуру или голыми женщинами. Но главное - они вооружаются фотоаппаратами. Иногда мне кажется, что туристы неразлучны с фотоаппаратами потому, что стесняются своего безделья и чувствуют, что должны как-то использовать свободное время. Так или иначе, стоит милым приятным людям водрузить на голову соответствующую шляпу и почувствовать себя туристами, как они тут же превращаются в невоспитанных, громогласных, тупых, неопрятных чурбанов.
Должна отметить, что путешественники и туристы - вовсе не одно и то же. На дорогах встречаются и приятные люди, но их меньше, чем зубов у старухи. Сначала я вела себя безукоризненно вежливо с каждым встречным. Мне всегда задавали десяток одних и тех же вопросов, и я всегда терпеливо на них отвечала. Покорно сносила неизбежные "щелк, щелк" фотоаппаратов и жужжание кинокамер.
Это приводило к тому, что мне приходилось останавливаться каждые тридцать минут, и к трем часам дня, когда я теряла чувство юмора, веру в будущее и способность относиться снисходительно к себе самой, не говоря про идиотов, которые сбивались в кучу, преграждали мне путь, пугали верблюдов, отнимали время глупыми, неинтересными вопросами, увековечивали меня на пленке, рассчитывая приклеить занятное фото на крышку холодильника или, что еще хуже, продать газетам, если меня станет разыскивать полиция, а потом уносились в облаке слепящей пыли, не предложив мне даже глотка воды, - одним словом, к трем часам дня наступало опасное время, и я превращалась в настоящую мегеру. Собственная грубость приносила мне некоторое облегчение, прямо скажем, не очень большое. Лучше всего было просто держаться подальше от дороги или притворяться глухой.
Прошедшие две недели, как ни странно, не принесли мне ничего, кроме разочарования. Возбуждение первых дней улеглось, и в моей душе закопошились маленькие жалкие червячки сомнения. Цель и смысл путешествия вдруг утратили ясность. Ничего необыкновенного, ничего сверхъестественного со мной не случилось. А я ожидала, что во мне совершатся какие-то чудодейственные перемены. Все, что происходило, было, конечно, интересно и иногда даже приятно, но почему, скажите на милость, передо мной не открылись бездны познания, хотя, как известно, они непременно разверзаются перед теми, кто оказывается в пустыне. Я осталась ровно тем же человеком, каким была в начале путешествия.
Некоторые стоянки в эти ночи наводили на меня такую тоску, что я теряла мужество, мне хотелось только одного: закрыть глаза, избавиться от всех тревог, укрыться от пронизывающего опустошающего душу ветра и выспаться. Я чувствовала себя беззащитной. Лунный свет придавал что-то зловещее теням самых обычных предметов, и я так радовалась теплому телу Дигжити, свернувшись калачиком под одним с ней одеялом, что боялась задушить ее насмерть. Новые обязанности создавали новые привычки. Все, что нужно было сделать, я теперь непременно делала, и очень тщательно. Я не укладывалась спать, не убедившись, что каждая вещь лежит там, где понадобится утром. До этого путешествия я никогда не знала, что будет со мной через минуту, вечно все забывала и не отличалась аккуратностью. Друзья частенько отпускали шуточки на мой счет, побаиваясь, как бы однажды утром я не забыла на стоянке верблюдов. За две недели я стала образцом аккуратности.
Каждый вечер я упаковывала оставшиеся продукты, наполняла водой котелок, вынимала из сумки чашку, чай, сахар и термос, вешала на дерево носовые поводы. Потом раскатывала у костра, всегда у костра, спальный мешок и погружалась в изучение карты звездного неба.
Я жила под звездами, и они обрели для меня смысл. Ночью, когда я просыпалась, прислушиваясь к колокольчикам верблюдов, звезды говорили мне, который час. Указывали, где я нахожусь и куда пойду, но каким холодом веяло от этих звезд-льдинок! Однажды вечером мне захотелось послушать музыку, и я вставила в магнитофон кассету с записями Эрика Сати*. Однако его мелодии оказались такими чуждыми всему, что меня окружало, такими несовместимыми с пустыней и звездами, что я выключила магнитофон. Я разговаривала сама с собой, мне доставляло удовольствие повторять названия звезд и созвездий. Спокойной ночи, Альдебаран**. До завтра, Сириус***. Пока, Ворон****. Мне было приятно, что на небе есть ворон.
* (Эрик Сати (1866-1925) - французский композитор.)
** (Альдебаран - звезда в созвездии Тельца.)
*** (Сириус - одна из самых ярких звезд неба.)
**** (Ворон - созвездие в южном полушарии неба.)
Ферма Уоллера оказалась вовсе не фермой, а местом водопоя для туристов. Я вошла в бар выпить пива и наткнулась на нескольких обычных завсегдатаев таких мест, рассуждавших - правильно, вы угадали - о сексе и женщинах. "Великолепно, подумала я, как раз то, что мне нужно. Немного интеллектуальной пищи". Один из них, коротконогая скотина, уродливая, худосочная и прыщавая, работал молочником в Мельбурне, он развлекал своих дружков явно неправдоподобными, но уснащенными отвратительными подробностями рассказами о бесчисленных победах над домохозяйками, жаждущими сексуальных развлечений. Другой, водитель туристского автобуса, твердил, что у него очень тяжелая работа, потому что женщины ни на минуту не оставляют его в покое. Видит бог, мне пришлось нелегко. Пуговицы рубашки прыгали на вздувшемся от пива брюхе водителя. Я ушла.
Мы вступили во владения диких верблюдов. Их следы виднелись повсюду, а деревья* были обглоданы почти догола. Саллей напугал меня на всю жизнь рассказами про одичавших верблюдов, у которых как раз сейчас начинался период гона. "Сначала стреляй, потом рассуждай", - тысячу раз повторял он. Поэтому я зарядила ружье и перекинула его через седло Баба. И подумала: господи, при моем везении ружье непременно выстрелит само и прострелит мне ногу; я вынула пулю и сунула несколько патронов в карман.
* (В этом районе австралийской пустыни растет дерево фузанус заостренный (Fusanus acuminatus) из семейства cantalaceae.)
В тот вечер я разбила лагерь в промоине у подножия холмов. Верблюды лакомились перекати-полем, акацией, лебедой, верблюжьей колючкой и другими деликатесами. А я - ялкой, растениями, похожими на крошечные луковички, которые я выкапывала и жарила на углях. Все прекрасно, говорила я себе, пытаясь заглушить растущую тревогу. Мне казалось, что верблюды тоже не очень спокойны, но я решила, что им передалась моя собственная нервозность. Ночью мне никак не удавалось уснуть, а когда я наконец забылась, меня мучили какие-то бредовые видения.
Я проснулась раньше обычного и отпустила Голиафа попастись. Упаковав вещи, я обнаружила, что верблюды ушли (отправились назад, в Алис), и, когда я их поймала милях в двух от лагеря, они были явно чем-то напуганы.
- Наверное, дикие верблюды где-то недалеко, - сказала я Дигжити, хотя нигде не видела подозрительных следов.
По дороге в лагерь я наткнулась на брошенную стоянку аборигенов: хижины из ветвей акации, почти полностью скрытые кустами.
Ночь я провела на скотоводческой ферме "Энгус-Даунс", у Лидлов. Они сунули меня в душ и досыта накормили, а когда я рассказала, как плохо спала накануне, миссис Лидл заявила, что в тех местах привидений больше, чем мух.
На следующее утро я долго возилась с поклажей, сделала Зелейке эластичный носовой повод, рассчитывая, что она не сможет его натягивать, поставила Баба последним в нашей кавалькаде и отправилась в Кётн-Спрингс, где провела несколько дней, пытаясь переделать седло Дуки. Мне все еще не удавалось добиться правильного распределения груза у него на спине.
После Кётн-Спрингса туристы стали непереносимы, я сверила направление по компасу и пошла в Эерс-Рок через дюны. Двигаться по чуть отвердевшему морю песка было мне не под силу, поэтому я взгромоздилась на Баба. И тут-то я увидела... Меня как громом поразило. Я не могла поверить, что эта голубая красавица не мираж. Она будто парила в воздухе, она завораживала, слепила глаза, ошеломляла громадностью. Такое не опишешь.
Я спустилась по склону дюны, заставила Баба побыстрее пересечь долину с дубовой рощей и поднялась вверх по противоположному склону. Только увидев ее вновь, я перевела дух. От непостижимой мощи этой скалы у меня заколотилось сердце. Я не могла себе представить, что существует такая ни на что не похожая первозданная красота.
Во второй половине дня я подошла к туристской деревне, где меня встретил директор огромного национального парка, раскинувшегося вокруг Эерс-Рока. Приятный человек, занятый совсем не таким легким делом, как может показаться. Он должен был охранять хрупкую природу парка от нашествия всевозрастающих полчищ австралийских и заморских туристов, которые не только не имели понятия об экологических проблемах пустыни и пагубных последствиях самого факта их пребывания в этих местах, но еще и считали, что могут рвать дикорастущие цветы, выбрасывать из окон автомашин жестянки из-под пива, рубить деревья, когда им нужно топливо, разжигать костры в запрещенных местах, бросать их непогашенными и съезжать с великолепных дорог, чтобы оставить годами не заживающие рубцы новой колеи. Директор предложил мне расположиться в автофургоне, что меня вполне устраивало, он показал хорошее место, где можно было оставить стреноженных верблюдов, и сказал, что не возражает, если я потом разобью лагерь у подножия горы Олга и пробуду там несколько дней. Эерс-Рок, огромная скала-монолит, была окружена в радиусе полумили плодородными низинами; благодаря искусственному орошению отработанной водой здесь росла сочная зеленая трава и такое множество цветов, что между ними нельзя было ступить. А дальше начинались дюны, они тянулись до самого горизонта, где оранжевый цвет постепенно тускнел и уступал место серовато-синему.
Пожар не пощадил национального парка, и, хотя к моему приходу он стал еще живописнее и зеленее, я боялась, как бы верблюды не поплатились за эту красоту. Многие растения пустыни, когда они только пробиваются на свет, выглядят необычайно привлекательно и кажутся животным вполне съедобными, но как раз в это время в них вырабатываются многообразные защитные яды. Я знала, что Зелли не ошибется и не станет есть то, чего нельзя, но вовсе не была спокойна за остальных верблюдов. На заре исследования Австралии многие экспедиции терпели неудачу из-за гибели верблюдов, отравившихся ядовитыми растениями. Чтобы мои верблюды не уходили слишком далеко, я по очереди привязывала к путам Зелли или Голиафа сорокафутовый канат и обматывала его вокруг подходящего дерева. Зелейка бесспорно была вожаком, и я знала, что без нее остальные не отважатся отправиться в далекий путь. Но с другой стороны, это означало, что Зелейка не могла научить их находить съедобные растения. Правда, кругом было много хорошей травы, и я надеялась, что верблюды не польстятся на что-то незнакомое. Они на самом деле очень тщательно выбирают пищу, о чем я тогда не подозревала.
Я сидела на вершине дюны и смотрела, как наступающий вечер меняет гордые резкие краски дня, придавая им мерцающие пастельные тона, а потом сгущая до синих и багровых цветов павлиньего хвоста. В пустыне это было мое любимое время суток: особый свет редкостной чистоты и прозрачности часами изливался на землю. Вопреки опасениям Эерс-Рок не разочаровал меня. Никакие туристы на свете не могли разрушить эту скалу, по самой своей природе не подверженную разрушению - слишком огромной она была, слишком могучей, слишком древней.
Почти все аборигены покинули Эерс-Рок. Большинство из них ушли в более глухие места, а те, кто остались, оберегали святилища - заповедные места, игравшие необычайно важную роль в соблюдении их древних обычаев и обрядов. Свое жалкое существование аборигены поддерживали, продавая туристам старинные предметы обихода. Они называли их "улуру". Могущественные улуру. Я не могла понять, как аборигены мирятся с присутствием глазеющих людей, которые бродят, держась за стены в пещерах плодородия, или карабкаются по белой полосе с наружной стороны одной из этих пещер и непрерывно щелкают фотоаппаратами. Даже меня туристы едва не доводили до слез; как же мучительно все это было для аборигенов! Только одна жалкая маленькая пещера на западной стороне скалы была обнесена забором с надписью: "Не входить. Святилище аборигенов".
Я спросила одного из работников парка, что он думает об аборигенах.
- Народ как народ, - ответил он, - мешают только всем тут, вот что плохо.
Я не ожидала другого ответа, и, по-моему, не стоит тратить время и доказывать очевидное: туристы - вот кто всем тут мешают; они топчут священную землю, которая никогда им не принадлежала и не могла принадлежать, землю, которую они не понимают и даже не стараются понять. Слава богу, что мой собеседник хотя бы не презирал аборигенов.
На следующий день появился Рик, полный сил, энергии, энтузиазма. Он отыскал меня в роще сандалового дерева, подступающей к скале с южной стороны. Рик заявил, что приготовил мне сюрприз, и повел назад в автофургон. У меня на кровати сидела моя дорогая Джен: одна нога забинтована, рядом с подушкой - костыли. Первая моя реакция - огромное облегчение, удивление, радость. И тут же кто-то внутри меня тихонько прошептал: "Неужели твои друзья так и не отпустят тебя ни на минуту?" Мгновенная смена кадров. Хотя я изо всех сил стараюсь не выдать себя, Дженни, с ее поразительной чуткостью, все поняла, будто моя душа сама распахнулась перед ней. Первые минуты встречи задали тон всему этому трудному дню: между нами словно натянули тонкую, хитро сплетенную сеть, мешавшую словам долетать до цели, но нам обеим приятнее было думать, что во всем виноват Рик, а не мы сами.
В Ютопии Дженни упала с велосипеда, она не могла подняться и некоторое время пролежала в пыли, разглядывая собственные кости, разорвавшие мышцы ноги. Это потрясение, естественно, заставило ее задуматься о бренности человеческой жизни, и она еще не вполне оправилась от пережитого. У нее не хватило сил справиться с противоречивыми чувствами, разбушевавшимися в тот вечер в моем фургоне, словно в кипящем котле. Ни у кого из нас не хватило.
Рик привез с собой проектор и показал нам слайды, где был запечатлен мой отъезд из Алиса. Мы с Джен сидели, широко разинув рты, и вертели головами, будто два клоуна. Снимки были великолепны, ничего не скажешь, но кто эта женщина, достойная украшать страницы лучшего журнала мод? Какая у нее легкая походка, как романтично выглядит дорога и верблюды, которых она ведет, как ласково играет ее волосами легкий ветерок и какой красивый золотой нимб сияет вокруг ее головы благодаря подсветке сзади. Кто это, черт побери? Не говорите мне, что объектив не лжет. Лжет как сивый мерин. Объектив схватывает то, что видит его хозяин, объективность тут ни при чем. И какую поучительную метаморфозу претерпели фотографии Рика за время моего путешествия, как непохожи его первые снимки на все остальные.
Сначала мне было трудно разговаривать с Дженни и Риком, трудно было что-нибудь им рассказать, потому что ничего особенного пока не произошло. Я шла по дороге и вела верблюдов - вот и все. Но мы просидели вместе до утра, и в духоте фургона мои скованные мысли постепенно оттаяли, ручейки правды пробились сквозь железобетонные преграды, и я поняла, что все не так просто. Я изменилась и, как ни странно, со мной произошли как раз те изменения, каких я меньше всего ожидала. Путешествие лепило из меня другого человека, а я этого даже не замечала. Нападение со спины.
Следующие два дня прошли в суете и суматохе. Дженни плакала, дожидаясь самолета в Алис-Спрингс, я чувствовала себя совершенно измочаленной, Рик фотографировал то ее, то меня. А мы презирали его, считали паразитом, присосавшимся к чужой жизни, и щелканье фотоаппарата казалось нам проявлением недостойного любопытства. Мы не могли, вернее, не хотели понять, что в той ситуации, в какой он оказался, у него просто не было другого выхода. Потом мы остались с ним вдвоем.
Журнал требовал от Рика новых оригинальных снимков Эерс-Рока, и мне приходилось за это расплачиваться. Я позировала в пещерах и ходила взад и вперед по дюнам. Проводила верблюдов по каменистым склонам и красовалась верхом на Бабе среди полевых цветов.
- А как насчет честного журнализма? - выкрикивала я и проезжала мимо Рика, скорчив особенно неприятную мину.
Бедняга Ричард, ну и доставалось же ему. По-моему, иногда он действительно меня побаивался. Но на самом деле Ричард был храбрым малым. Я предложила ему покататься на Дуки, а сама села на Баба; к сожалению, Баб вдруг испугался и не захотел стронуться с места. Я кричала Ричарду, чтобы он держался обеими руками, но, несмотря на нашу перебранку, до меня все время доносилось щелканье фотоаппарата. Я уже не раз замечала, что с аппаратом в руках фотографы чувствуют себя куда увереннее, чем без него. Любопытная особенность.
Годами я мечтала увидеть гору Олга. Эта сестра Эерс-Рока больше всего походила на несколько огромных поджаристых булок, оброненных с неба каким-то великаном. Из Эерс-Рока она казалась нагромождением бледно-лиловых булыжников у линии горизонта. Я рассчитывала провести у подножия Олги несколько дней, отдохнуть от туристов, побродить по окрестностям, увидеть что-то новое и просто насладиться свободой, возможностью распоряжаться своим временем, когда можно спокойно посидеть и подумать, навести какой-то порядок в собственных мыслях, не беспокоясь, что нужно непременно дойти туда-то или позаботиться о том-то и том-то. Покидая Редбэнк, я надеялась, что обретаю свободу до конца путешествия, но теперь мне снова хотелось убежать куда глаза глядят, лишь бы избавиться от ярма. Не тут-то было.
Двадцать миль прошла я по земле, в другое время наверняка исцелившей бы меня, но я ее даже не увидела. На меня напала хандра, я чувствовала себя обманутой, одураченной, мое лицо посерело. Я ненавидела Рика, считала его источником всех бед. Он не любил и не понимал пустыню. Рик был человеком из другого мира: он не знал, как разжечь костер, приготовить пищу, сменить колесо. Точь-в-точь рыба на суше, и все, что он видел вокруг, нагоняло на него только скуку. Поджидая меня, он слушал музыку или читал, а как только я появлялась, делал бесчисленные снимки, используя сверкающую красотой природу в качестве фона.
И еще одна его особенность выводила меня из себя: когда отношения не ладятся, я терплю, пока могу, а потом взрываюсь и бурно изливаю свое негодование. Рик же во всех случаях предпочитал дуться и молча глотать обиды. В жизни я не встречала человека, так идеально приспособленного к роли великомученика. Лучше бы он ударил меня, чем без конца обижаться, мне было бы легче. К концу дня я подлизывалась к Рику, как могла, лишь бы он произнес хоть слово, или подрался со мной, или сделал еще что-нибудь. Что угодно. А Дигжити обожала его. Подлая тварь, думала я, ведь обычно ты так хорошо разбираешься в людях.
В тот вечер мы в полном молчании добрались до гор и разбили лагерь у самого подножия. Горы полыхали оранжевым пламенем, потом стали красными, потом переливчато-розовыми, фиолетовыми и наконец превратились в черный силуэт на фоне неба, щедро залитого лунным светом. Рик попытался связаться с директором парка в Эерс-Роке - ему хотелось испытать надежность передатчика, - но у него ничего не получилось, хотя мы находились всего в двадцати милях от Эерс-Рока, зато он славно побеседовал с каким-то рыбаком из Аделаиды, расположенной в пятистах милях к югу от нас.
- Замечательно! Ну просто замечательно! Как хорошо, что у нас есть радиоприемник и передатчик, правда, Ричард? Во всяком случае, когда в миле от ближайшей радиостанции я буду истекать кровью и под треск помех стану отдавать богу душу, меня будет согревать мысль, что я могу всласть поболтать с кем-нибудь на Аляске. Верно, Ричард? А, Ричард?
Ричард хранил молчание.
- Ну ладно, Рик, твоя взяла. Сдаюсь. Мы должны до чего-то договориться, что за ерунда в самом деле! Сидим посреди красивейшей пустыни, заняты делом, которое должно доставлять нам радость, а ведем себя как дети.
Ричард продолжает смотреть на огонь, в его глазах сквозит удивление, нижняя губа чуть выпячена. Я делаю еще одну попытку:
- Ты знаешь, это становится похоже на рассказ про двух монахов. Монахам, как известно, запрещается иметь дело с женщинами. Говорят, однажды шли два монаха по берегу реки и увидели, что в воде тонет женщина. Один монах бросился в реку и вытащил ее на берег. Пошли они дальше, оба молчат, вдруг второй монах не выдерживает и говорит: "Как ты мог прикоснуться к этой женщине?" Тогда первый монах с удивлением поднимает на него глаза и спрашивает: "Неужели ты все еще ее несешь?" Так вот, Ричард, ты понимаешь, о чем я говорю, мы с тобой оба ведем себя, как второй, неразговорчивый монах, что очень глупо, и это мешает нам обоим, и я больше так не могу. У меня вполне достаточно забот, а жизнь слишком коротка и генеральные репетиции нам не положены. Поэтому или ты немедленно уезжаешь, я отсылаю деньги в "Джиог-рэфик" и мы забываем о том, что было, или нам надо постараться понять, чего мы хотим и как этого добиться, согласен?
В тот вечер мы разговаривали. Мы разговаривали много часов подряд обо всем на свете, а потом смеялись и в конце концов почувствовали, что стали друзьями к великой радости нас обоих. Я многое поняла и оценила в Рике, что-то и раньше говорило мне, что в этом человеке есть изюминка. Но он был не из тех, кто выставляет напоказ свои достоинства.
Мы договорились дойти вместе до Докера, на что нужно было пять дней, и, хотя я жаждала остаться в одиночестве, мне казалось невежливым распрощаться с Риком раньше, так как он хотел сделать снимки аборигенов, а мы приближались к одному из немногих мест, где это было возможно. Меня тревожила предстоящая встреча Рика с аборигенами (я знала, что они очень мучились, когда безмозглые туристы ежеминутно наставляли на них свои фотоаппараты), но я понимала, что в их бедственном положении любое упоминание в прессе могло сослужить добрую службу, если только сами аборигены на это согласятся. Кроме того, я испытывала облегчение от того, что Рик снова заговорил и между нами установились нормальные отношения, поэтому была готова почти на любые уступки.
В то время я еще не понимала, что статья о путешествии начала занимать меня больше, чем само путешествие. Мне не приходило в голову, что я уже смотрю на свое путешествие как на обычный рассказ для публики с началом и концом.
Мы провели у подножия Олги несколько дней, очень приятных - разве могли они быть другими в таком месте, - но омраченных для меня чувством связанности, скованности, несвободы. Мысленно я все время представляла себе, как радостно прошли бы эти дни, окажись я здесь одна. Но теперь я винила в этом не Рика, а только себя. Я знала, что сама в ответе за то, что он здесь, знала, что должна взглянуть правде в глаза и признать, что мое путешествие не будет, не может быть таким, каким я его задумала и хотела осуществить. Значит, нужно радоваться появлению новых возможностей, но я вместо этого скорбела о гибели дорогих мне надежд.
День пути, и снова начались трения. Наверное, потому, что я ежедневно навьючивала на верблюдов полторы тысячи фунтов груза, проходила двадцать миль, стаскивала с верблюдов полторы тысячи фунтов груза, собирала хворост, разжигала костер, варила еду на двоих, мыла посуду за двоих и чувствовала, что, мягко говоря, меня уже едва держат ноги. Может быть, виной тому низкий уровень сахара в крови, не знаю. Знаю только, что после такого дня лучше не попадаться мне на глаза, а то грянет буря, особенно если мой спутник весь день только и делал, что смотрел, как я все делаю, щелкал фотоаппаратом и ни разу не потрудился мне помочь.
Однажды вечером я долго кипела от ярости, не подавая виду, а потом запустила в Рика связкой чеснока и крикнула:
- Почисть, пока обе руки еще целы!
Так мы вернулись на исходные позиции: Ричард надул губы, а я решила, что с удовольствием отправлю его на тот свет, если только придумаю, как выйти сухой из воды.
На следующее утро, увидев, что я ухожу, Ричард сказал, что догонит меня через час, в ответ я пробормотала что-то односложное и тронулась в путь. Прошел час, два, два с половиной. Ричарда не было.
- О господи, придется возвращаться, наверное, что-то случилось с машиной.
Я прошла пять миль назад по своим следам, и в это время меня нагнал первый и единственный в тот день автомобиль. Я попросила совершенно незнакомых людей оказать мне услугу: проехать немного вперед, посмотреть, нет ли в зарослях кустарника следов "тоёты", найти Ричарда и сообщить мне, все ли у него в порядке. Они доехали до Эерс-Рока и возвратились назад, но Ричарда не встретили. Дело шло к вечеру, я начала всерьез беспокоиться. Укус змеи? - гадала я. Сердечный приступ? Я уже собиралась расстаться с новыми друзьями, когда через холм перевалила "тоёта", за рулем сидел Ричард и слушал Джоан Армат-рейдинг.
- Где ты был?
Ричард растерянно переводил взгляд с одного лица на другое.
- Нигде не был, читал книжку в лагере, а что? - спросил он.
Я почувствовала, как мои побелевшие губы злобно сжались. Остальные переглянулись, деликатно покашляли и уехали. Рик извинился. Я не ответила. Мой гнев отвердел и застыл. Застрял, будто кол, у меня в горле.
А потом пошел дождь. Огромные рассерженные тучи - не знаю, откуда они взялись - неслись по небу, с грохотом сталкиваясь друг с другом, посыпался град, начался потоп. Дождь лил как из ведра, как из ушата, как из тысячи ведер и ушатов, а я шла сквозь потоки воды, замерзшая, промокшая, и прижимала свой гнев к груди, точно ребенка. Я беспокоилась о верблюдах - привычное беспокойство. И я была очень измучена. Измучена тяжелой работой и тревогой, измучена гневом, измучена своими мыслями, одним и тем же кругом мыслей, постоянно возвращающихся к одной, главной: с какой стати я стала участницей бессмысленного, нелепого фарса?
И конечно, именно в этот вечер мой ненаглядный Голиаф решил, что больше не хочет ходить на привязи вокруг дерева. Я бегала за ним часа полтора. И добегалась до полного изнеможения. Мое тело покрылось коркой грязи, я дрожала от усталости, когда наконец поймала несносного малыша. Добравшись до лагеря, я потеряла над собой власть, мои громогласные рыдания мешались с бессвязными угрозами Ричарду, пока я совсем не ослабела и могла уже только еле-еле махать руками и трясти головой, словно испорченная заводная кукла.
Эта ночь внесла два новшества в мои отношения с Ричардом. Во-первых, терпимость - мы оба поняли, что без взаимных уступок нам не обойтись. Терпимость создала прочный фундамент для нашей необычной дружбы, и при всех взлетах и падениях она сохранилась. Во-вторых, секс.
Увы, да. Дурочка я, дурочка. Наверное, это было неизбежно, но сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что совершила непоправимую ошибку - продала свою свободу. Этим древним и ненадежным способом я связала себя с Ричардом дополнительными узами: я уже не могла, как прежде, совершенно не считаться с его чувствами. Рик Смолан*, замечательный фотограф; еврей, выживший, пробившийся в Нью-Йорке; очаровательный мужчина, наделенный несравненным даром покорять и привлекать всех и каждого, даже не подозревая об этом; талантливый, великодушный, странный юноша, прячущий робость за линзами фотоаппарата, - вот с кем непоправимо переплелась судьба путешествия. Это он, Рик Смолан, отнял у меня его замысел и суть и из человека, которого я едва замечала, превратился в жернов у меня на шее, в мой крест. Так возник первый "дестабилизирующий фактор", во многом предопределивший характер моего путешествия. После этой ночи Рик влюбился. Не в меня - в "женщину с верблюдами".
* (Рик Смолан - известный американский фотокорреспондент.)
Тем не менее мы стали добрее друг к другу. Рик начал проявлять неподдельный интерес к происходящему, а я начала осваиваться с мыслью, что он должен или полностью отстраниться от путешествия, или полностью в него включиться. Я поняла, что не могу требовать от него того и другого одновременно. С этого дня в душе Рика что-то изменилось, пустыня начала понемногу завладевать его сознанием, и в конце концов он научился понимать ее, а заодно и себя.
Мы миновали пещеру Ласситера, этого заболевшего "золотой лихорадкой" горемыки, который лишился верблюдов и погиб в дюнах с колышком в руках, вырванным, очевидно, из носа перепуганного, понесшегося вскачь верблюда; несчастный унес в могилу тайну местонахождения будто бы найденных им богатейших россыпей золота, которые могли бы сделать его сказочно богатым, вернись он домой живым. Аборигены из племени питджантджара, ни разу прежде не видевшие двуногих существ с белой кожей, пытались спасти его, но, как и многие другие неудачливые первооткрыватели, Ласситер не мог идти так быстро, как они, и умер жалкой смертью всего в тридцати - сорока милях от надежного пристанища. Многие старики аборигены еще помнят Ласситера. Я заставляла себя не думать о колышке у него в руках.
До Докера оставалось не больше двух дней пути, когда случилось первое настоящее несчастье. Я осторожно вела верблюдов по реке, где еще недавно пролегала дорога, как вдруг Дуки, который шел последним, поскользнулся и упал. Я вернулась и приказала ему встать. Похлопала по шее, снова приказала встать. Дуки жалобно посмотрел на меня, застонал и поднялся. Дождь не давал открыть глаз, потоки воды леденили тело. Дуки едва наступал на переднюю ногу. Мы разбили лагерь, в тот день с неба изливался какой-то странный темно-зеленый свет, и все вокруг казалось глянцевым. Я совершенно не понимала, что случилось с Дуки. Тщательно осмотрела ногу сверху донизу, ощупала, растерла. Дуки вздрагивал от боли, но опухоли нигде не было видно. Я поставила несколько согревающих компрессов, чем еще помочь Дуки, я не знала. А главное, не могла догадаться, что произошло: сломал Дуки ногу, порвал связки? Ясно было одно: он не мог идти. Жалкий и несчастный, лежал он в пересохшем русле и отказывался стронуться с места. Я нарезала ему траву, снова и снова растирала ногу. Я ласкала и ублажала Дуки, но на душе у меня было скверно - я устала, я чувствовала себя как побитая собака. Одна неотвязная мысль не давала мне покоя, хотя я всячески гнала ее прочь. Мысль, что мне, наверное, придется застрелить Дуки, что путешествие на этом кончится, что вся моя затея - глупая, жалкая шутка. Хорошо хоть, что Ричард был рядом.
Наконец небо посветлело. Зелень, омытая дождем, засияла. Два дня мы отдыхали, а потом кое-как доковыляли до Докера, где нас, как обычно, встретили сотни взбудораженных детей. Советник общины предоставил в наше распоряжение автофургон, и Рик решил остаться и подождать, пока не выяснится, что с Дуки. В результате я прожила в Докере шесть недель, не зная до последней минуты, сможет Дуки идти дальше или нет. Рик провел со мной две недели. Это было несчастливое время.
Удивительно, откуда у людей берутся силы сохранять спокойствие, нормально вести себя, разумно отвечать на вопросы, когда внутри все трещит по швам, рушится и распадается на куски. Сейчас я понимаю, что пережила в Докере некий внутренний кризис, хотя тогда эти слова не приходили мне в голову. В конце концов я ведь делала все, что нужно. Белые жители Докера сочувствовали мне, помогали, старались развлечь, но откуда им было знать, что мне нужны все мои силы только на то, чтобы оставаться в своем автофургоне и зализывать раны. Откуда им было знать, что, приглашая меня в гости - а я была слишком слаба, чтобы отказываться, - они вынуждали меня скрывать за улыбками нараставшее отчаяние. Больше всего мне хотелось спрятаться, я спала часами и, просыпаясь, проваливалась в пустоту. В бесцветную пустоту. Я была больна.
Какие бы доводы я ни приводила раньше, оправдывая работу Рика, здесь, в Докере, они ничего не стоили, потому что аборигены явно не хотели, чтобы их фотографировали. Они воспринимали щелканье фотоаппарата как оскорбление. Я просила Рика спрятать фотоаппарат. Он твердил, что делает свое дело. Мне попалась в руки специальная книжечка для записи расходов, выданная Рику журналом "Джиогрэфик". Там была графа "Подарки коренному населению". Я не могла поверить собственным глазам. Конечно, я попросила Рика записать, что он истратил пять тысяч долларов на зеркальца и бусы, и вручить деньги советнику общины. Я поняла, что фотографии, помещенные в таком консервативном журнале, как "Джиогрэфик", не принесут аборигенам ни малейшей пользы, что бы я ни написала в своей статье. Для читателей этого журнала аборигены все равно останутся занятными дикарями, и только, на них можно поглазеть, разинув рот, но кто же станет беспокоиться об их судьбе? Я убеждала Рика, что, пусть невольно, он оказался с теми, кто наживается на несчастье других, а кроме того, его считали моим мужем, поэтому неприязнь, которую он вызывал у аборигенов, распространялась и на меня. Аборигены, как всегда, были со мной приветливы и вежливы, они брали меня на охоту, мы вместе собирали съедобные растения, и все-таки между нами стояла стена. Ричард вернулся к своим прежним возражениям, но я видела, что он растерян - он понимал, что я права.
Подошло время отъезда, но Ричард не мог уехать, так как не выполнил своей работы. Однажды ночью он услышал завывания, доносившиеся со стоянки аборигенов. Не сказав мне ни слова, Рик рано утром выскользнул из фургона и взял с собой фотоаппарат. Конечно, он не знал, что фотографирует священную церемонию, священный обряд и что только по чистой случайности ни одна карающая стрела не вонзилась ему в ногу. Хотя мне рассказали об этом уже после отъезда Рика, я заметила, вернее, почувствовала, что аборигены настроены против нас. Они никогда этого не показывали, никогда, но я почти физически ощущала их враждебность, вызванную скорее всего тем, что они не прощали мне двоедушия. Одна из целей моего путешествия - побыть вместе с аборигенами - оказалась, видимо, недостижимой.
Я стреножила верблюдов и отпустила пастись милях в семи от городка, где трава была получше. Дуки я позволила бродить без пут. Каждый день я приезжала на пастбище, проверяла, все ли в порядке, нарезала траву для Голиафа, которого держала в огороженном веревками загоне, и осматривала Дуки, но он и не думал поправляться. Я решила добраться до Алиса на почтовом самолете и посоветоваться с ветеринаром или Саллеем, а может быть, раздобыть переносной рентгеновский аппарат. Не могу рассказать, что я чувствовала на аэродроме в Алисе. Я поклялась никогда сюда не возвращаться, но мне, очевидно, не суждено было расстаться с этим городом, освободиться от него хотя бы физически. Я спрашивала совета у всех и каждого, пыталась достать рентгеновский аппарат в различных медицинских учреждениях, больницах, даже в стоматологических клиниках. Безрезультатно. И всюду мне говорили одно и то же. Надо подождать, посмотреть, другого выхода нет.
Я прилетела назад. Ричард, уезжая, оставил мне свою машину.
Несколько недель после возвращения из Алиса прошли удручающе однообразно. Ночами, чтобы ни о чем не думать, я читала какую-нибудь пухлую научно-фантастическую книжку, утром заставляла себя встать, сесть в машину и доехать до верблюдов. Иногда в машину набивалась куча детей, тогда поездка доставляла мне удовольствие. Но в тот день, когда я впервые столкнулась с дикими верблюдами, я была одна.
- Господи, Дигжити, Дуки почему-то вдруг стал великаном, наверное, из-за зеленой... ой, нет! Боже правый! Значит, это все-таки случилось!
Там, рядом с Зелли, горделиво расхаживали и будоражили моих дурачков... Дуки и Баб казались рядом с ними такими сосунками, если я упущу время, они с радостью отправятся вслед за новыми приятелями. К счастью, поблизости оказался молодой абориген с машиной. Он делал круги вокруг верблюдов, не давая им броситься на меня, а я, дрожа от страха, выскочила из "тоёты" и быстро привязала Зелли к дереву. Удача! Со скоростью света я помчалась назад в поселок. Чуть дохнуло опасностью, и кровь снова заструилась у меня по жилам. Я схватила ружье, посадила в машину двух встречных мужчин и помчалась назад. Я едва умела стрелять и по-прежнему боялась держать ружье в руках, поэтому, спустив курок, невольно закрыла глаза. Потом оперлась на машину... выстрел, промах, выстрел, ранила, выстрел, выстрел, выстрел, выстрел - убила.
Мы погнались за остальными верблюдами на "тоёте", и мужчины застрелили их из своих маленьких жалких ружей. Чтобы убить верблюда из такого ружья, нужно несколько раз его ранить, и каждая пуля, попадавшая в цель, попадала в меня тоже. Непереносимо было смотреть, как падают эти гордые создания. А ведь люди убивают животных ради удовольствия - вот, что непостижимо! Меня загрызла совесть.
Через несколько дней в Докер приехала Гленис, сестра, обслуживающая медпункты для аборигенов. Она понравилась мне с первого взгляда. Вместе с другими женщинами мы с ней часто ходили на охоту, откапывали маку*, медовых муравьев**, помогали ловить кроликов, что делалось так: женщины находили кроличью нору, расширяли и углубляли ее ломами и, если счастье им улыбалось, извлекали на свет нескольких кроликов, ловко сворачивали им шею, бросали в багажник машины, а дома жарили на углях. Я любила эти вылазки, когда человек двадцать женщин и детей, тараторя и заливаясь смехом, втискивались кто в машину, кто на крышу, что не мешало нам благополучно проезжать больше тридцати миль до заповедного места. Худющие шелудивые псы, обитавшие на стоянке аборигенов, с громким лаем и визгом мчались за машиной и через несколько часов, полумертвые от усталости, добегали до нас, когда мы уже собирались домой.
* (Маку - местное название личинок, гнездящихся на корнях акации.)
** (Медовые муравьи (Camponotus inflatus) - разновидность муравьев; некоторые племена аборигенов употребляют их в пищу.)
Как-то мы с Гленис решили съездить в Джилс, на метеостанцию, находившуюся в ста милях от Докера. На метеостанции работало несколько белых, поблизости раскинулась большая стоянка аборигенов. Едва мы приехали, какие-то белые юнцы пригласили нас зайти к ним в столовую. Мы прекрасно понимали, о чем пойдет речь, и нам обеим уже изрядно надоели подобные разговоры. Гленис была наполовину аборигенкой, милые шуточки таких вот юношей ранили ее особенно больно. Я научилась их не слышать.
В ответ на приглашение мы сказали, что едем на стоянку аборигенов.
- Тогда не теряйте времени, там полно черномазых, любой вам обрадуется, ха-ха-ха!
Я развернула машину и так крутанула руль, что на весельчака посыпался щебень из-под колес. Гленис высунулась из окна и добавила пару ругательств. У веселого юноши от изумления отвалилась челюсть.
Мы доехали до стоянки и заговорили с женщинами. Они зашептались, явно о чем-то советуясь. Потом одна из старух подошла к нам и спросила, не хотим ли мы поучиться танцевать. Мы, конечно, с радостью согласились. Поляна, куда нас привели, была не видна со стоянки. Самые старые женщины, настоящие ослепительно безобразные ведьмы, опустились на корточки, за ними сгрудились женщины помоложе и совсем молоденькие девушки. Мы с Гленис сели перед ними. Прикосновения рук, смех, подбадривающие возгласы. Я недостаточно знала язык и плохо понимала, что говорят женщины, но это не имело никакого значения. Общее настроение заражало. Началось пение. Запевали старые женщины, то одна, то другая. Остальные подобрали где-то палки и поочередно ударяли ими по красной земле в такт пению. Я не знала, как себя вести: не знала, должна я присоединиться к женщинам или нет. Монотонная, однообразная, как дюны, раздумчивая мелодия все текла, текла и будоражила меня так сильно, что я готова была расплакаться. Она будто исходила из глубины земли. И песня о единении, о любви друг к другу звучала на этой поляне так же естественно, как пение птиц, а сморщенные старухи казались плотью от плоти этой земли и этой поляны. Мне страстно хотелось понять, что происходит. Почему эти улыбающиеся женщины поют для нас? Я ощущала свое кровное родство с каждой из них. Они распахнули передо мной дверь в свой мир. Кто-то спросил, неужели мне не хочется танцевать. Мои руки и ноги одеревенели, голова опустела, я боялась шевельнуться. В конце концов одна из старух взяла меня за руку и, подчиняясь каким-то странным ритмичным пощелкиваниям и однообразной заунывной мелодии, пошла танцевать, показывая, что я должна делать то же, что она. Я старалась изо всех сил. За моей спиной послышались взрывы смеха. Женщины смеялись до слез, хохотали, держась за бока. Я смеялась вместе с ними, а моя старая учительница стискивала меня в объятиях. Она снова и снова показывала мне, как ее тело дрожит мелкой дрожью в конце каждой музыкальной фразы, чего я никак не могла повторить. Наконец мне это удалось, и мы начали танцевать всерьез: с упоением подпрыгивали, потом двигались в одну сторону, протаптывая в пыли узенькие дорожки, раскачивались всем телом, доходя до конца поляны, возвращались назад и, медленно подскакивая, выстраивались в круг. Так проходил час за часом. Но вот женщины, видимо, решили, что танец подошел к концу, и, не говоря ни слова, одна за другой начали оставлять круг. Вскоре ушли почти все. Ни я, ни Гленис не знали, что делать. Мы уже совсем собрались уходить, как вдруг одна из старух подошла к нам, разинула беззубый рот и сказала:
- Шесть доллар, вы должен шесть доллар.
Она протянула узловатую старую руку, остальные обернулись, впившись в нас глазами. Я была... ошарашена - не то слово, я потеряла дар речи. Мне в голову не могло прийти... Наконец я совладала с собой и сказала, что у нас ничего нет. Показала ей вывернутые наизнанку карманы.
- Два доллар, вы должен два доллар.
Гленис нашарила какую-то мелочь и высыпала в протянутую руку. Я сказала, что пришлю деньги, и мы с Гленис ушли.
Почти всю дорогу назад мы молчали. Тогда я еще не знала, что после окончания танца нужно сделать подарок - таковы правила местного этикета. Я восприняла этот эпизод как символ своего поражения. Как окончательный приговор, гласивший, что я всегда буду для них белокожим чужаком, глазеющим туристом, и только.
Жизнь превратилась в череду похорон: одну за другой, одну за другой я хоронила свои надежды и мечты. Пока нога Дуки медленно подживала (по-видимому, у него был разрыв мышцы), я спрашивала всех, кого могла, не согласится ли кто-нибудь из стариков аборигенов проводить меня до Пипальятжары. Мне предстояло пройти сто с лишним миль, и я знала, что мой путь пролегает по священной земле, где находится много святилищ, не допускающих присутствия женщин. Поэтому мне нужен был проводник. Я не хотела оскорблять аборигенов и отчаянно не хотела идти по дороге. Аборигены не говорили ни "да", ни "нет" - принятая у них форма вежливости, так сказать, учтивость наоборот. Я знала, что они мне не доверяют, хотя я не брала в руки фотоаппарата. Советник общины с возмущением рассказал мне о поступке Рика, я понимала, что аборигены считают меня сообщницей, и не могла смотреть им в глаза. Для аборигенов фотографирование священной церемонии - преступление куда более тяжкое, чем осквернение церкви для истинно верующего христианина. Аборигены делят всех путешественников на две группы: на туристов и людей; я не сомневалась, что стала для них туристкой.
В Докере жило всего человек шесть белых. Это были хорошие люди. Советник общины, механики, кладовщики, продавцы магазина - все они приглашали меня то отведать мясо, поджаренное на вертеле, то на пикник, то на охоту, но они не могли развеять мою тоску.
Я уже приготовилась трогаться в путь, но никто из стариков так и не захотел пойти вместе со мной. Это означало, что меня ожидает сто шестьдесят миль грязной дороги, где мне, правда, не грозили неприятные встречи с автомашинами, но и приятные встречи тоже не угрожали. Я не знала, стоит ли продолжать путешествие. Зачем, для чего? Я продала свое путешествие, все, что можно испортить непониманием, неловкостью, я испортила. Аборигены относились ко мне как к бесцеремонному соглядатаю. Путешествие потеряло всякий смысл, лишилось своей волнующей неодолимой притягательности, превратилось в поступок ради поступка, в безрассудный жест. Я была готова капитулировать. Но что делать дальше? Вернуться в Брисбен? И признать, что самое трудное, самое значительное из всего, что я когда-либо попыталась сделать, обернулось жалкой неудачей, так что же тогда, черт побери, принесет мне удачу? Никогда прежде я не чувствовала себя такой несчастной, опустошенной и ослабевшей, как в день расставания с Докером.